Леонид Нетребо. Черный доктор


© Copyright Леонид Нетребо Email: netrebo@mail.ru Date: 09 Dec 2000 Изд: Н57 ЧЕРНЫЙ ДОКТОР: Рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское кн. издательство, 2000. Зарегистрирована в Российской книжной палате 23 октября 2000 г за No 00-44399
Нетребо Леонид Васильевич родился в 1957 году в Ташкенте. Окончил Тюменский Индустриальный институт. Член литературного объединения "Надым". Публиковался в еженедельнике "Литературная Россия", в журналах "Ямальский меридиан", "Тюркский мир", "Мир Севера", в альманахе "Окно на Север". Автор книги "Пангоды" (Екатеринбург, 1999г). Живет в поселке Пангоды Надымского района.

И К Е Б А Н А

...Дверь в квартиру соседки Бориса, бывшей одноклассницы, пришлось взламывать. Хозяйку нашли в ванной комнате. Она, обмякшая, висела на капроновом бельевом шнуре, прижавшись грудью и щекой к кафельной плитке, как будто отдыхала после безуспешных попыток обнять стену в крупных гладких шашках. Полные большие красивые ноги, переломившись в сгибах, мирно лежали на линолеуме, коленки едва не касались пола. Видно, ей пришлось несколько долгих секунд изо всех сил неудобно поджимать под себя ноги, чтобы умереть. За три дня, до собственно похорон, все зыбкие версии случившегося были обстоятельно пересужены. Живым, как, наверное, всегда в таких случаях, было невдомек, что заставило двадцатипятилетнюю женщину наложить на себя руки. Любящий муж, пятилетний крепыш сын. Родители - с той и другой стороны - люди в достатке, с положением. Хороший пример родительских возможностей - двухкомнатная квартира, подаренная молодоженам в день свадьбы. Вектор мнений, не приладившись ни к чему конкретному, раздраженно уперся в "понятную" причину: слишком легко и сразу все в жизни досталось. Кому-то не до жиру, а кто-то с жиру бесится... Светка была из тех, которых называют скороспелками: к пятнадцати годам это уже сформировавшиеся девушки. Формы, взгляд, манера держаться. Движения плавные, продуманные, с показной небрежностью. Несовершенство обнаруживается реакцией на внешние раздражители: детская искорка во взрослом взгляде, наивное слово, "нелогичная" слеза... Чуть более замкнутые, чем другие сверстницы, чуть более обидчивые. Светка до окончания школы ходила по коридорам с присогнутыми в локтях руками, ладони напряженными пригоршнями и вниз - наготове защита от нечаянных неосторожных прикосновений, толчков, тычков в коридорной сутолоке. Но рассеянность рано расцветающей девушки сказывалась, и Светке то и дело доставалось по мягким бокам, груди, бедрам. Некоторые из мальчишек делали это намеренно - якобы случайно. Подружки всегда ей завидовали. Борис догадывался, что когда Светка после школы неожиданно быстро вышла замуж, почти все бывшие одноклассницы тайно облегченно вздохнули: карьера, которую предрекали преподаватели одной из лучших учениц, не начавшись завершилась. Нечего было теперь и думать о столице, об институте. Но женская логика продолжала свое поступательное развитие, и скоро бывшие подруги опять нашли почву для зависти - у других "невест" пока не было и того, чем уже обладала Светка. Муж, конечно, не Филипп Киркоров. Лет на десять старше, звезд с неба уже не схватит - птицу видно по полету, заводской технарь среднего пошиба. Песен не поет. Но зато домашний, за воротник не закладывает. И, говорят, любит... Наверное, последнее для Светки, школьной "прынцессы", было немаловажно, потому что слыла она в их небольшой школе натурой романтической. Однажды в девятом классе даже влюбилась в преподавателя-практиканта из университета. Историк был действительно интересным малым. Преподавал всего пару месяцев, а наговорил!... Впрочем, Борису только и запомнилась высказанная практикантом версия того, почему люди на Западе живут дольше, чем у нас. Оказывается, дело в психологическом настрое: человека делает борьба с внешней средой. Там с самого рождения "настрой на выживание" - организм в состоянии постоянной мобилизации, причем оптимистической: "Во-первых, все зависит единственно от меня; во-вторых, я все могу, только нужно приложить упорство". У нас мало что требуется от индивидуума, все накатано - детский сад, школа, институт (техникум, училище), завод, женитьба и так далее. Результат - инстинкт самосохранения ослаблен, атрофированы центры, отвечающие за волю к жизни... Светка оставалась после уроков, их видели с молодым историком, увлеченно беседующими, в школьной библиотеке, в парке. По окончанию практики историк зашел в свой любимый, как он уверял, класс попрощаться. Сказал небольшую речь, поблагодарил за хорошую работу. Борис, как и многие в классе, следил краем глаза за Светкой. Она сидела на первой парте и смотрела в окно. Историк был необычно напряжен, хоть и старался выглядеть как всегда веселым. Старательно смотрел поверх голов, на галерку, для чего поднимал до предела подбородок, как будто боялся, что голова случайно опустится, и взгляд невольно встретится с глазами тех, кто сидит перед ним. Слова имели второй смысл и конкретный адрес, хотя обращался он ко всем. Поблагодарил за хорошую работу, просил не судить его строго, ведь он еще не настоящий педагог, вот после окончания университета он окончательно сформируется и, кто знает, возможно, приедет преподавать в нашу школу. Если мы, конечно, захотим... А вообще-то, - закончил он неожиданно, не в тональность предыдущему, - ехать нам нужно отсюда, из окраины, куда-нибудь поближе к столице - провинция гасит человека, не дает раскрыться, наше счастье - в наших руках!... И вышел. Светка так и не повернулась от окна. ...Как водится, каждый из мужчин должен был, хотя бы символически, поработать лопатой - дань уважения покойнице и ее близким. Борис, взяв лопату, решил кидать землю до конца, ему не трудно. К тому же, повторение нехитрого цикла - удар острием во влажную рыхлую кучу, подъем с напряжением всего тела, бросок в сырой прямоугольный зев, облегчение - удивительным образом уводило его от ощущения законченности того, что происходит. Вспоминалась живая Светка, совместное школьное десятилетие. Были периоды, когда она даже нравилась ему... Но он был так в себе неуверен всегда. Да что он! - к ней и не такие подойти боялись. Она была как звезда, как мечта. А что, действительно, будь он немного посмелее, возможно они подружились бы. Если бы, конечно, она могла тогда знать, что ее самообережение от таких вот, как Борис, простых, но добрых парней, ожидание "алых парусов" - напрасно, напрасно... Светка дождалась бы его из армии... Нет, наверное, это всегда так кажется, когда что-то безвозвратно уходит. Это от скорби, от жалости... А собственно, почему это должно быть непременно так? Ах, если бы она осталась жить, если бы все вернуть на несколько лет назад! Он бы никому ее не отдал - ни практиканту-историку, ни этому... который стал ее мужем... Сам Борис после школы поступал в институт. Конкретной цели не было, из школьных наклонностей - только рисование (единственная пятерка в аттестате), что, естественно, серьезным достижением не считалось. Попытка была без особой уверенности, может быть поэтому оказалась неуспешной. Ушел в армию. Пока служил, надеялся, что получит высшее образование после службы. Однако не хватило духу. Пошел туда, где уже терлась добрая половина бывших одноклассников, в автобазу. Родители присматривали невесту, но Борис медлил с женитьбой. Приходил домой, ужинал, читал, телевизор почти не смотрел. Пробовал рисовать. Возил в кабине своего грузовика блокнот. Те, кто смотрел его рисунки, замечали: ну почти так, да не так, с завихрениями. Другие говорили, как некогда учитель рисования, что у него не фотографическая, а образная память, советовали серьезно заниматься, учиться живописи. Борис иногда загорался, но в результате любая вспышка заканчивалась тем, что он махал на советы рукой - кому это нужно! Все кругом жили без всяких "образов". А чем он лучше. И так, как ни старается быть как все, - белая ворона... Чья-то ладонь крепко вцепились в черенок лопаты. Борис не сразу понял, в чем дело. - Отдай!... Поработал, дай другим. - Молодая женщина с уверенной улыбкой отбирала у него лопату. Борис преодолевая сопротивление с трудом закончил бросок, нахальная рука отпустила, но как только лопата готова была вновь вонзится в кучу земли, уже две маленькие чужие ладони крепко вцепились в черенок. Не драться же. Борис отступил. Удивленный, стал наблюдать за женщиной сзади. Та резво работала отобранной лопатой, быстро перебирая длинными загорелыми жилистыми ногами, уходящими узкими бедрами под короткое тесное платье. Борис, выходя из печального самосозерцания, откуда его с такой живой решимостью изъяли, быстро понял, что женщина, словно упавшая с неба, являлась инородным телом в этом знойном полудне, насыщенном кладбищенской мнимостью и усталой скорбью хоронивших. Она выделялась не только тем, что была единственной женщиной с лопатой, и тем, что ее одежда отличалась несезонностью: вместо летнего и, согласно случаю, однотонного сарафана, - шерстяное светло-голубое платье с огромным кричащим рисунком - яркий букет цветов во всю спину и два больших иероглифа из золотых клинышков-мечей. Весь вид ее выражал не растерянность, отрешенность или хотя бы показную вежливую грусть, а хищное торжество - внезапно подвернувшуюся удачу, навар. Оглядевшись, Борис заметил рядом еще несколько подобных женщин, правда, более потрепанных, с почти радостными лицами. Они подносили обыкновенную воду в бутылках, ловко наливали в пластмассовые стаканы всхлипывающим родственницам и вежливо скулящим подругам покойной. Забирали опорожненную посуду, убегали куда-то, быстро появлялись снова с полными бутылками. Борис понял: делали они все это так, чтобы их запомнили. Естественно, что когда процессия тронулась к автобусам, добровольные помощницы были вместе со всеми. К ним присоединились несколько кладбищенских нищих, обычно сидящих у входа, вдруг ставших довольно зрячими и "ходячими". Впереди были поминки, а значит, сытная кормежка. За длинным поминочным столом Борис снова был неприятно поражен: ему предстояло разделить грустный стол с той самой незнакомкой в шерстяном платье. Она села напротив. С тем же японским букетом но уже на маленькой высокой груди. Борис не знал, как ее мысленно окрестить. Его художественное мышление смоделировало рисунок-образ: хищная землекопша, вид сзади. Целеустремленное вгрызание в землю - крот! Рядом с... женщиной (злобной, возмущенной решимости Бориса хватило лишь на секунду), по обе руки, расположились две одинаковые чумазые белобрысые девочки лет четырех-пяти. Женщина-Икебана (новое имя, данное Борисом, ввиду иноземности и абсолютной "невинности", еще не успело наполнится отрицательным содержанием) с аппетитом уминала угощенье, до конца выпив только первую рюмку. Не забывала про детей, неизменно добиваясь, чтобы они до "последней капельки и кусочка" поглощали свои взрослые порции. Когда одна из дочерей закапризничала, "Икебана" сделала ей замечание: "Не порть маме настроения! Вот как ты меня любишь?" Она раскраснелась, раздобрела, казалось, еще немного, и запоет. Борис подумал: вот бы Светке при жизни немного от этой женщины. Подумал и удивился... "Икебана" была противоположностью Светке. Такие в детстве, даже в юности, похожи на мальчишек. Худоба, но тонкая изящная угловатость, гладкая "тонированная" кожа, живые глаза на маленькой головке, венчающей шею лебеденка, быстрые резкие движения. Вечная смешинка в глазах, задор, решимость. Не в их сторону заинтересованные взгляды мальчишек, не им докучают назойливым, но таким приятным вниманием. Только опытный взрослый внимательным оком разглядит в них будущих смуглых красавиц, которых потом любят и боготворят мужчины: расцветшие к сроку они будут необычайно свежи, привлекательны. И желанны долгие годы. Да, эта женщина, несмотря на, очевидно, нелегкую жизнь, совсем не утратила привлекательности. Хотя имелись ранние морщины - не старческие. На вид лет тридцать. Борис подумал, что через пару лет у нее появятся синие мешки под глазами, коричневые пятна на руках - верный признак бродяжьей жизни. А что будет с этими детьми? Обычно он мало пил, сдерживался - потому что быстро пьянел. Сейчас его несколько развезло. Вырастало раздражение, адресованное всем окружающим и особенно этой "цветастой" женщине за серым столом, безмятежно сидящей напротив, и даже, ни в чем, разумеется, не виноватым детишкам, уплетающим за обе щеки домашнюю лапшу. Как стервятники. Воронье на падаль. Ни стыда не совести. Им и здесь весело. А вот Светка... Светка, Светка!... Тебя осуждают, ругают: "Чего ей не хватало? Не пожалела мужа, ребенка, родителей!..." И так далее, и тому подобное. А что знаете вы о Светке? - продолжал внутренний монолог Борис, обводя жующих соседей по столу бычьим взглядом. - Ничего вы не знаете! Было, видите ли, у нее все - много и сразу. А что было-то? Кто поинтересовался: любила ли она своего мужа, любил ли он ее, - так, как она хотела, мечтала? А?... Наплевать вам на все. Вам и слова-то эти - любил, любила - чужды. При вас и произносить-то их страшно - засмеете! Никому из вас в голову не может придти, что человеку бывает невмоготу без понимания, без нормального общения, без чистой, высокой цели... Что чем жить так, лучше не жить вовсе!... Вы говорите, что она была безвольной женщиной... Нет, уважаемые, она была сильным человеком, ибо только сильные способны на поступки, такие поступки, какой совершила она, уйдя... Вы же будете цепляться за жизнь в любой ситуации, будете прозябать, гнить заживо, продолжать никчемное тление... Потому что вы ногтя ее не стоите, потому что вы безвольная трусливая толпа. И я... Такой же, как и вы. Я - один из вас... Зачем вы живете, зачем живу я?... Борис перешел на себя. И ему стало себя жалко. Глаза переполнились влагой, он опустил голову, приложил ладонь к переносице. Он оглох - вокруг только гул. Две росинки упали в тарелку. Кто-то, перегнувшись через стол, трогал его за свободную руку, безвольно лежащую на скатерти. Он боялся оторвать ладонь от лица, но из-под этого козырька проявилась, из самого гула, маленькая крепкая загорелая рука, уродливо преломленная слезящимся взглядом. Шершавые пальцы гладили его, казалось, воспаленную сейчас, чувствительную как никогда, до боли от легкого прикосновения, кожу. Он постарался проморгаться. Такие знакомые пальцы! Вспомнил: это была рука, которая отбирала на кладбище лопату. Он отдернул свою ладонь, смял в кулак и прижал к груди. - Не плачь!... Ну же. Ничего. Все проходит. Пройдет, ну что поделаешь! Надо жить дальше. Господь терпел и нам велел. - Женщина той же рукой потрепала его, а потом погладила по голове. - Перестань, на поминках нельзя плакать. Провожать нужно... весело, - да, да!... - она повертела головой направо и налево, обращаясь к соседям по столу: - Душе там и так тяжело!... Пойдем отсюда, - она слегка потянула Бориса за плечо на себя, - пойдем-ка со мной, хватит! Она вышла из-за стола, забрала детей и направилась к выходу. Борис наскоро вытер глаза. Обратился к людям, сидящим рядом: - Кто это?... Куда она меня позвала? Что она здесь делает, какое имеет право!... - от слез он стал еще пьянее. - Беженка это... С детями. - Кротко произнесла старушка по правую руку, обращаясь ко всем, кто на нее смотрел. Потом наклонилась поближе к Борису и почти зашептала на ухо: - Я почему знаю: она мне картошку копала. Нанимала я ее, у меня некому... Откуда-то с Кавказу - место забыла. Мужа убили, сама детдомовская, никому не нужна... Дом сгорел. Да. Временно здесь. Двигаются вот так - где как придется, поживут, подзаработают - и дальше. Считай пешком. Билеты нонче дорогие, я вон сколь к зятю не съезжу. Борис тоже перешел на шепот: - Куда двигаются? Куда здесь можно двигаться!... Что за Броуновское движение! Чему она детей учит, а?... Что с них будет - бродяжки? Старушка махнула на него рукой, мол, постой, сейчас объясню: - Где-то под Читой, что ли, в деревне какой-то... Заброшенной - все разъехались, три двора живых-то. Так вот. Свекровь там ее, мужная мать, слепая почти. Туда, значит, двигаются. Домик, грит, какой, пустой - много пустых-то, разъехались кругом... Возьмут домик-то, будут жить. А что - огород, скотинку. Жить можно... Руки-ноги целые. А денег на билет нет, детям есть-пить надо. Вот и перебиваются. Пешком, считай. Где что кому подмогут... Все не милостыню просить Христа ради. Нет, даром ничего не просят... Борис вышел на улицу. Женщина и дети, хохоча и визжа, плескались под водопроводным краном. Они долго по очереди умывались, передавая друг другу коричневый обмылок, жадно мочили головы, шеи, руки. Когда женщина совершала свой моцион, дети вдвоем висли на рычаге крана. Обувь аккуратной чередкой стояла поодаль. Женщине хотелось раздеться, она весело кричала об этом детям, обмыться хотя бы по пояс. Но оборачиваясь на прохожих, она лишь, высоко поднимала плечи, сокрушенно вздыхала, и снова и снова наклонялась к струе, омывала открытые части тела. Борис подошел ближе. - Куда вы меня звали? Скажите!... Женщина, как удивленный павлин, вскинула красивую голову, затем наклонив к плечу с веткой экибаны. Мокрые длинные волосинки, отстав от русого снопа, серебрились на солнце. Борис липко моргал, загустевающая соль радужными переливами окрашивала пространство вокруг головы женщины, заполненное плавающими предметами. - Я пойду... Я буду рисовать вас... Пойдемте вместе. Вы же меня звали. Сидел напротив. Только что... Она рассмеялась: - Нет, нет, ты не понял. Пойдем, говорю, из-за стола, хватит нюни распускать. Вот и все. А у меня... у нас своя дорога. Длинная!... - Она опять засмеялась: - А нарисовать - нарисуй! - и пошла прочь, взяв детей за руки. На ходу обернулась, невероятно, волшебно вывернув шею лебеденка, улыбнулась, - дескать, запомни.

Г О С П О Д А О Ф И Ц Е Р А

Закончились военные сборы. Поезд уносил нас, недавних "курсантов" - учащихся индустриального института, отслуживших положенный месяц после теоретической "военки", из знойной прибалхашской пустыни, через весь Казахстан, в милую прохладную, свободную в бесшабашном студенчестве Тюмень. Впереди был еще целый год учебы, весь пятый курс, именно после него, вместе с получением диплома, предстояло официальное присвоение нам звания лейтенантов. Но мы уже величали друг друга: "господа офицера" - со смачным ударением на последнем слоге. Конечно, дурачась. Но с тайным взаимоуважением... В купе нас ехало четыре однокашника-"геолога". Один держался особняком. Был он из отслуживших до института, в отличие от остальных, ставших студентами сразу после школы. На сборах ему справедливо досталось быть командиром отделения. Там его будто подменили. Истязая подопечных строевой и в нарядах, называл сынками и говорил, что покажет нам, для нашей же пользы, настоящую армию. Еще не знавшие жизни и не привыкшие к подобным перевоплощениям хорошо, казалось бы, знакомых людей, "своих в доску", мы пытались применить ко всему этому справедливую логику. И надо сказать, что, борясь с мальчишеским максимализмом, находили оправдание "товарищу сержанту" - так, а не как иначе, он требовал к нему обращаться. Одного простить не сумели - того, чего не поняли - откровенной злости и презрения по отношению к нам, недавним его товарищам. Мы знали, что после окончания "службы", не опустимся до тривиальной мести, но этого человека уже никогда в нашей среде не будет в прежнем качестве. "Товарищ сержант" днем уходил в другие купе, возвращался поздно и молча ложился на верхнюю полку, отворачивался к стенке. Его уже как бы не было - мы ехали втроем. Шел год Московской Олимпиады, начало лета, еще был жив Высоцкий. В Караганде вагон перецепили к другому составу, который следовал уже прямиком до нашей станции. Отправление вечером, и у нас в распоряжении было несколько прогулочных часов. Стали подбивать бабки, планировать. Сухой паек, выданный на дорогу, съеден - отличная оказалась закуска к тому, чем пару дней, пока были деньги, обмывалось окончание "войны". Вывернули карманы, набралось восемь рублей шестьдесят копеек. Толик Снежков, зубрила и маменькин сынок, не "халявщик", но занудный "экономист", отлично понимая, на что мы, двое его компаньонов, настроены, тем не менее предложил в своем духе, правда без всякой надежды: - Давайте, возьмем бутылку, если уж так хотите, - это два с чем-то. А на остальное пообедаем - первое, второе, третье. А то уже кишка кишке рапорт пишет... Паша Айзельман, для друзей просто Айзик, шикнул на него, как будто только что прозвучало немыслимое богохульство: - Ты что, совсем, что ли!... - он покрутил пальцем у виска. - Снежок, за что у тебя пятак по "вышке"? Тут же простая арифметика, как дважды два: шестьдесят копеек на обед, а остальное - на то самое плюс две пачки "Примы". А если не будет хватать, то и от курева до самой Тюмени отказываемся. - Он обернулся ко мне, уверенный в поддержке: - А?... Конечно, я был полностью согласен с предыдущим оратором. Хотя, и жалел Снежкова, который даже дар речи потерял: к такой калькуляции в общем бюджете, даже зная аппетиты своих друзей, он готов не был. Идти с нами отказался. Когда поезд остановился, мы отправились вдвоем, пообещав Снежкову принести пару пирожков "от зайчика на сдачу". - Не расстраивайся, - успокоил меня Айзик, когда вышли из вагона, - имеется у него заначка, кожей чувствую, иначе это не Снежков. Поэтому и не пошел с нами. Сейчас натрескается в ближайшей столовой. Давай узнавать, где тут у них "винка"... Будущее наше расписал Айзельман еще пару курсов назад: Снежков, как самый безупречный со всех ракурсов, будет начальником управления, если, конечно, его не засосет наука и он не ударится в погоню за диссертациями и научными степенями. Айзельман, гражданин с изъяном по "пятому пункту", не будет претендовать на первые должности, поэтому красная цена ему - главный инженер при Снежкове. Меня, человека без ярких способностей, но зато носителя определенного количества малоросских генов, они оставят при себе по снабженческой части. Таким образом, ввиду того, что с перспективой у нас было все ясно, студенческие годы мы проживали легко, спокойно, не докучая преподавателям особенным рвением по части учебы. Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и сразу оказались перед чередой цветочниц. Не успели рта открыть, как весь цветочный ряд, русские и казахские женщины, обратился к нам: - Молодые люди!... Вы кто - олимпийцы? Вы на Олимпиаду едете?... - Да!... - как всегда нагло, экспромтом, на всякий случай, соврал Айзельман. Коротко постриженные и загоревшие, в джинсах и шерстяных спортивных кофтах - "олимпийках", Айзик в кроссовках, я в кедах; худощавые, с "поставленной" во время сборов осанкой, мы, видимо, действительно смахивали на физкультурников. Цветочницы светились интересом и уважением, некоторые стали предлагать цветы - небольшие букетики. "Просто так, бесплатно!... Выступайте там хорошо, успехов вам!" Айзик скромно отказывался, затем сжалился над поклонницами, взял розу с поломанным стеблем, перевесившуюся через край ведра. После этого спрашивать про винный магазин было стыдно, даже Айзик на такое не решился. Мы уходили с площади, купаясь в лучах несправедливой славы. Вслед нам неслось: "Олимпийцы!... Олимпийцы!..." Ближние прохожие оборачивались, кто шепотом, кто вполголоса, подхватывали клич. Айзик оглянулся на цветочниц, помахал руками, изобразил плакатное пожатие, украшенное поникшей розой, и в качестве концовки крикнул: "Дружба!". Пора было уходить в отрыв, что мы и сделали. Зашли в переулок. Навстречу двигалось юное создание, очевидно, местной национальности, в умопомрачительных бикини, с сумочкой на длиннющем ремне. На смуглом красивом лице с крупными раскосыми, какими-то "космическими" глазами, невероятно вздернутыми к вискам, было то же восхищение, от которого мы только что едва убежали. Айзик решил сразу выставить преграду любым сантиментам, которые, оказывается, порой мешают достижению цели. Он нахмурил брови, ссутулился, вытянул вперед рябую нижнюю губу, и без этого непомерно пухлую, преградил девушке дорогу. Заговорил грозно, хриплым голосом с кавказским акцентом, нюхая цветок: - Гавары, гидэ у вас вынный магазэн? А, слущий?!... Девушка остановилась. Критически осмотрела Айзельмана с ног до головы, наградила меня укоряющим взглядом, будто я должен быть в непременном ответе за глупости своего друга. И сказала, с демонстративной холодностью, преувеличенно четко, с безупречно литературным произношением - в пику прозвучавшей недавно ломанной речи: - Пожалуйста, пойдите прямо, затем налево. Там на площади, между книжным магазином и диетическим кафе, вы найдете интересующий вас объект. Но самое уничижительное было в том, что она не ушла сразу. После своей недлинной речи отвернулась от нас в четверть оборота, расстегнула сумочку. Вынула зеркальце и "губнушку", обстоятельно напомадилась. Повеяло пьяняще забытым за месяц ягодным ароматом. Подвела остреньким и, наверно, шершавым язычком ставшие клубничными губы. Только после этого, тряхнув презрительно вороной челкой - в сторону, противоположную от двух застывших и онемевших идиотов, - зацокала прочь. - Ну, погодите, сладкие! - опомнившись, сказал ей вслед Айзик, - вот приедем в Тюмень, загорелые-красивые, разберемся там с вашим братом! - С сестрой, - уточнил я. - Да-да... - Согласился было Айзик. - А разве так говорят? - Если говорят: "Гидэ магазэн...", то после такого все можно "гаварыт". Кстати, мне показалось, что она вполголоса сказала: "козел". Как ты думаешь, о чем это она? - Ума не приложу, - бесстрастно ответил Айзик. - А на каком языке?... Прошагав положенные метры и сделав необходимый поворот, мы вполне логично остановились. Площади с вожделенным магазином не наблюдалось. - Ладно, - заявил Айзик, - если тебе за меня стыдно, спрашивай сам. Буду молчать, как рыба об лед. Я обратился к прилично одетому мужчине, сидящему на скамейке и внимательно читающему газету: - Можно у вас спросить?... Мужчина кинул на нас взгляд, неожиданно быстро встал и сложил газету. Это был крупный казах в костюме, при галстуке. На лацкане пиджака я заметил депутатский значок. Он уважительно снял очки, приготовился слушать, даже наклонил голову к плечу - само внимание. - Нет-нет, - успокоил его я, - пустяковая проблема, ничего серьезного. Где-то поблизости должен быть... книжный магазин. Мужчина, продолжая нас внимательно рассматривать, заговорил таким тоном, будто перед ним стояли не два разгильдяя-недоросля, а члены делегации из какой-нибудь братской республики, приехавшие по обмену каким-нибудь опытом, и в данный момент знакомящиеся с достопримечательностями этого провинциального города: - Вам необходимо выйти на центральный проспект, - он показал в сторону, откуда мы только что пришли. - Там недалеко от кинотеатра - центральный книжный магазин. Кроме того у нас имеется хорошая библиотека... Если вас интересует специальная литература, то к вашим услугам дом политпросвещения или... - Нет-нет, - я остановил любезного гида, - извините, я не совсем точно выразился. Нас интересует диетическое кафе возле того книжного магазина, который мы разыскиваем!... - О-о-о!... - гид приложил руку к сердцу. - С этим у нас вообще никаких проблем! Буквально за углом ресторан... Но что ресторан!... Вам больше подойдет национальная кухня, это чуть дальше, возле рынка. Бишбармак, кумыс!... - Отец! - устав притворяться, оборвал его Айзельман. - Нам нужно знаете что? Вино-водочный магазин. Который на площади. Между книжным и кафе. Или любой другой! Вино-водка. Понимаете? В горле пересохло, голова болит... Мужчина надел очки, развернул газету. Секунду постоял, постелил газету на скамейку, сел. Затем вскочил, как будто обнаружил, что только что сел на окрашенное. Таращась на нас гневно-обиженными глазами, страшно плавающими за толстыми стеклами, вытянул вперед мощную руку с развернутой ладонью, как вождь мирового пролетариата, на уровне плеча, параллельно земле (я малость сдрейфил). То ли показывая нужное направление, то ли приглашая проходить мимо... Мы пошли туда, куда указывала коричневая длань. Довольно скоро мы оказались на окраине небольшого, почти безлюдного парка. Напротив, через асфальтированную площадь, согласно надписям на двух языках, один из которых нам был понятен, располагались продуктовый магазин и столовая. - А где же книжный магазин? - завертел я головой. - Дался нам этот книжный!... - досадливо проскрипел Айзик. - Тогда уж давай дом политпросвета поищем? А?... Перегрелся, что ли? Стоп, замри!... - он выкинул руку, как шлагбаум, поперек моей груди. Затем увлек меня в тень плакучей ивы, зашептал: - Нет, ты глянь-ка! Что я говорил? Наперерез, не замечая нас, расширив ноздри - вынюхивающий добычу зверь, целеустремленной походкой двигался... Снежков. Поравнявшись со ступеньками кафе, резко остановился, как споткнулся. Косо задрал голову. Словно любопытный турист, вчитался в надписи. Засунул руку глубоко в карман, пошерудил там. Даже по затылку было видно, что мозги заняты счетом. Посмотрел налево, направо, подобно дисциплинированному пешеходу. И со скоростью уходящего от погони исчез в дверном проеме. Мы присели на скамейке между столовой и магазином, закурили. Через несколько минут из столовой выявился Снежков. Щеки его привычно рдели, полные размягченные губы еще несли на своей детской розовой кожице следы жира и влаги. Глаза жмурились от яркого уличного света и, наверное, от сытости. - Снежок! - окликнул его Айзельман и, выражая неподдельное удивление, повернулся ко мне. - Смотри, - Снежок! Вот так встреча. Мир тесен. А мы тут гуляем, присели. Смотрим - ты! Ты откуда вышел-то? С такими довольными-довольными глазами. Как у подоенной коровы... Снежков виновато развел руками, присел рядом, небрежно качнул головой в сторону столовой: - Да вот... Решил пройтись. Что в вагоне делать! Пить захотел, зашел, несколько копеек оставалось, компоту взял. - А-а!... - протянул понимающе Айзик. Сочувственно спросил: - А есть-то все равно хочется? - Конечно, - ровным голосом произнес Снежков и потупился. - Ничего, - успокоил Айзик, - сейчас зайдем, покушаем. Деньги-то у нас. Мы еще не потратились. Спиртное пока не отпускают, одиннадцати нет. Что время зря терять. Айзик, казалось, забыл о моем существовании и обращался только к Снежкову, который, уже поверивший, что его не разоблачили, и поэтому готовый согласиться со всем на свете, покорно кивал головой. - Да и знаешь, - продолжал задушевно Айзик, - лучше сперва покушать, а то потом на голодный желудок... Развезти может. Помнишь, как с тобой намучились у Светки на дне рожденья? - (Снежков помнил - кивал.) - А пока, - устало закончил Айзик, совсем понизив голос, - Снежок, будь другом, дыши в другую сторону. - Миролюбиво пояснил: - Компот тебе, видимо, подсунули какой-то некачественный - котлетой отдает... - Да нет, Айзик, такое от голода бывает. Голодная отрыжка!... - я тоже решил внести свою лепту в воспитательный процесс. В столовой мы взяли на шестьдесят копеек три тарелки борща, полные порции, хоть Снежков и пытался протестовать - мол, ему хватит половинки. И девять кусочков хлеба. Ели не разговаривая. Молчаливой трапезой подводя черту под "всем, что было". Вышли на белый свет простившие и прощенные. За спиртным пошел Снежков. По логике Айзельмана, некоторых опять могли принять за олимпийцев, а Снежков в этом плане выгодно от нас отличался - не в джинсовых штанах, при белой рубашке. К тому же, о нем никак нельзя было сказать, что он спортивно сложен. Даже не загоревший: кожа его лица в течение последнего, очень для нас всех жаркого месяца, не могла подружиться с солнечными лучами, не бронзовела - а краснела, пузырилась и опадала лохмотьями слой за слоем. Поэтому вид его был слегка облезлый, но мимика отличника и маменькина сынка компенсировала этот его временный недостаток. Так говорил Айзельман. Две бутылки ярко желтели и радужно отблескивали золотистыми этикетками в руках Снежкова, который выглядел, как человек, совершивший подвиг. - Что за херню ты купил, Снежок? - зловеще прошипел Айзик, вращая глазами. - Это "Херес", "Хе-рес", - миролюбиво объяснил Снежков, проводя пальцем по надписи на бутылке, как будто ничего не произошло. Хотя, было заметно, он догадывался, в чем причина Айзикова гнева. - Хер-Ес, - передразнил Айзик, по своему расставив акценты. - Ты думаешь, я читать не умею? - Он взорвался: - На что ты деньги угрохал, интеллигент! Что, водки не было, бомотухи, наконец?!... Или опять компоту захотелось?! - Воскресенье сегодня! - смело закричал Снежков, потому что говорил правду. - Только слабые напитки продают! Этот - самый крепкий! Все равно ведь, думаю, будете в "лигрылы" переводить - вам же по барабану в этом плане: что "Херес", что "Хер-Ес"!... Он был прав. Для Айзика, и не только для него в нашей студенческой среде, "лигрыл" являлся зачастую решающим параметром. Особенно при дефиците финансов. Дробь: Литр помноженный на Градус, и все это поделенное на количество Лиц, то бишь Рыл. Чем больше величина "лигрыл" на данную денежную сумму, тем ценнее напиток. - Об чем шумим, народ? На пороге магазина стоял тщедушный мужичек довольно затрапезного вида. Рубашка навыпуск выполняла двоякую роль: скрывала то, что топорщилось из кармана брюк, а так же то безобразие, которое представлял из себя пояс на впалом животе. Впрочем, последнее трудно было утаить - нижние пуговицы на рубахе отсутствовали. Легко догадаться: чтоб не упали портки, мужику необходимо было затянуть пояс на последние, дополнительно проколотые дырки, смяв верхнюю часть брюк в гармошку. Айзик стоял, отчаянно загнав руки в узкие карманы джинсов, поникший, казалось, не зная, как жить дальше. Сказал, борясь с раздражением: - Отец. Дядя. Или дедушка. Не знаю, как вас лучше назвать. Вы местный житель. У нас уже было несколько небольших встреч сегодня. Но все они почему-то заканчивались примерно одинаково - мы покидали друг друга. У меня такое предчувствие, что ничего нового нас в этом смысле не ожидает. Извините. Мужик продолжал улыбаться щербатым ртом, превращая все маленькое лицо в складки и щелки: - Просто не могу, когда люди ругаются. По пустякам... Подумаешь! Можа, я чем помочь могу. Вот, - он приподнял край рубахи, обнажив серебристую макушку водочной бутылки, - как раз ищу... - он запнулся, обвел нас взглядом, еле уловимо кивнув на каждого, пересчитывая, - четвертого. - Он еще сильнее заулыбался, обнажив не только редкие желтые зубы, но и десна, довольный своей шутке, которая, по его мнению, ярко продемонстрировала остроумие. Айзик оживился: - Дядя, подскажите, где вы это купили?... - и сразу осекся. Махнул рукой: - А, все равно денег больше нет. Послушайте, может, махнем? Две наших красивых и дорогих на одну вашу прозрачную? - предложение прозвучало безнадежно, это все понимали. - Кака разница, где купил! Главно - факт. Как ветерану и надежному клиенту завсегда отпускают. Даже в выходной, даже, быват, в долг. Ладно, - он тронулся в сторону скверика, - чо на жаре-то стоять. Пойдем, скорпи... скопи... - Скооперируемся! - в след ему радостно подсказал Айзик, чуть не подпрыгнув. - Действительно, мы вас приглашаем: две наших плюс одна ваша! - Пойдем, пойдем!... Приглашаем! - мужик не оглядываясь хмыкнул. - Вашей мочой запивать будем. В сквере мы расположились на одинокой скамейке, скрытой от внешнего мира большими кустарниками. "Мое место!" - гордо проговорил наш новый знакомый и извлек из соседнего куста большой граненый стакан. - Этот для портвейну, - объяснил с сожалением, щелкая по стеклу. - Водочный, аккурат сто грамм, разбили недавно. Ладно, - он протер емкость уголком рубахи, - пойдет, не баре. Точно, Абрам? - это он Айзельману. - Давай, разливай, - отдал стакан Снежкову, - ты самый путевый, грамотный, вижу. А вы пока рассказывайте, - его внимание досталось и мне, - откуда и почем!... Айзик выпил первый. Отдышался, отморщился, проморгался, закурил. - Вообще-то я не Абрам, а Павел, - он кашлянул в кулак, явно борясь с накатывающим приступом гордости: - Вообще-то, мы спортсмены... В Москву едем. На Олимпиаду. Снежков слегка поперхнулся. Мужик лукаво прищурился, кивнул понимающе: - Поболеть едете, я вижу? - он указал на Снежкова, который "заливал" только что выпитую порцию водки, запрокинув почти вертикально бутылку "Хереса", борясь с пеной. - По всякому, - ответил Айзик, не всегда готовый к чужому остроумию. Постарался перевести разговор в другое направление: - Вы-то сами откуда и почем? Выговор у вас какой-то неместный - то ли горьковский, то ли уральский... - Не местный... А ты что, целинный говор знаешь? - мужик отчего-то, показалось, несколько запечалился. - Я человек - главно. Понял? - Ну, вы же сами сказали: откуда и почем? Вот я и продолжаю в этом русле. - Да-да, - мужик примиряюще закивал, - точно. Вообще-то, я так, чтобы разговор зачать. Вижу - не здешние. Вообще-то, мне все равно. Ты человек, я человек. Скушно - выпили, будь здоров, пошли дальше. Не люблю делить: я такой - ты сякой, я рядовой - ты кудрявый... Нас так в лагере делили, с тех пор - страсть как не люблю!... - Это интересно. А какого рода был лагерь? Ну... - Ничего интересного, чай не пионерский, - перебил мужик. - В начале войны, под Брестом, попали в окружение, спасибо ╗ське. Стрельнуть ни разу не успел - винтовку в руках не держал. Сразу - плен. Майданек, Бухенвальд, Саласпилс - бросали туда-сюда. Всю войну - там. Потом - родной, целинный, без названия. Ничего интересного. А вот что интересного - дак Власова видал. - Это какого, того самого? Генерала армии? - Того! Кого еще!... ...Построили нас, почитай весь лагерь - кроме женщин да детей, одни мужики. Вышел он, значит, из ихней кучи... Хрен знает, в какой форме - не наша, и не немецкая. Смесь. Я, говорит, Власов! Воюю не за немцев - за Россию! Против жидов и коммунистов!... Кто в мое войско - выходи со строю!... Никто не выходит... В других местах, я знаю, выходили. Мало - но было. А как же!... Жить-то хочется... Мне, к примеру, всего девятнадцать. Моложе еще вот вас. А как я, к примеру, выйти мог, у меня ведь в Красной Армии - брат. Сроду не коммунист. Нет... Никто не вышел. Он, значит, в другой раз повторил - можа кто не понял. Тишина, никто не зашелохнется, самого себя, как дышишь, слышно. Да собаки где-то там - далеко-далеко - тявкают. А еще, знаешь, чувствую, люди, каждый, друг дружку стесняются - потому некоторые не выходят. Это ж надо, а?! Стыд, получается, посильнее страха!... Никогда б не поверил. Обычно, говорят, наоборот. А вон на самом-то деле вишь как. И ведь каждый знает - смерть, смерть! Ан вот пока живой - стыдно. Друг на дружку не глядим. А он: раз так, говорит, ну и подыхайте тогда!... Спасибо, жилы не тянул - быстро: хошь, не хошь... А сам - морда лиловая, злой и какой-то... Вроде как тоже стыдно ему - али перед немцами, али перед нами. То ли за то, что никто не вышел, то ли еще за что... - русский ведь!... - Как же вы живой-то остались? - спросил захмелевший Айзик. - А очередь, видно, не дошла, - мужик хохотнул. - Молодой был, для работы сгодный... - Опять запечалился. Кивнул на Айзика: - За первую очередь в расход у них ваш брат шел. Айзик понимающе кивнул и добавил рассеянно: "И сестра..." Воцарилось неловкое молчание. Я решил его нарушить: - А скажите, что по телевизору показывают про то время - правда? - Правда, сынок. Что про немецкие лагеря - правда. Верь, верь... Так и было. Хотя, вот один раз читал - на стекле, значит, битом заставляли танцевать. Дак что не видал, то не видал. Остальное - правда. Что про немецкие-то лагеря... Про наши-то молчок, а про те - правда. - Наши, вы имеете ввиду какие, уголовные? - уточнил дотошный Снежков. - Уголовные!... - изменив голос, передразнивая, продребезжал мужик. - Вырастешь - узнаешь, каки уголовные! А!... - он махнул на Снежкова рукой и как-то отчаянно замолчал. Я подумал, что сейчас опять самое подходящее перевести разговор на другой объект. - Брат-то ваш как, который воевал, жив-здоров? - Жив-здоров, - отозвался эхом. - В Свердловске живет. Квартиру недавно, как ветерану дали однокомнатную, когда зубы выпали. Сам-то я здесь остался... А чо, тепло. Никто не попрекает. Мне ничего не надо. - Он повернулся к нам сильно вдруг изменившийся лицом. Ноздри расширились, прямо вздулись, глаза сузились - две темные щелки. Я пытался поймать в них какой-нибудь сентиментальный блеск. Напрасно. Только звериная смелость готового на все человека. Он продолжил тихо: - Я человек - понимаешь? Человек. Это главно. Никто меня не может заставить: где хочу, там работаю, где хочу, хожу, с кем хочу, с тем разговариваю. Ежели что - не дамся!... Все, хватит!... Человеком помру. Все остальное ерунда, понимаешь? - Знаем, проходили - согласился Айзик, - "Человек - это звучит гордо!" - Да-да!... - мужик рассмеялся, хлопнул Айзика по плечу, превратившись опять в затрапезного забулдыжку, которого мы полчаса назад встретили возле магазина. - Тока вы проходили, а я - живу! Ладно, - он показал на пустые бутылки, - может по новой сходим, у меня еще на одну есть? - Господа офицера!... - Снежков встал, галантно поклонился (он преображался даже в легком хмелю): спина прямая, резкий кивок - подбородок к груди, пауза, бросок чубчика назад. - Смею вам заметить, что нам пора. В том смысле, что нам пора и честь знать. - Дак вы еще, кроме олимпийцев, офицеры? - на этот раз мужик, казалось, засомневался: верить или нет. - Да, - Айзик сразу же нашелся, - мы из ЦСКА. - А, понял!... - мужик обвел кампанию рукой, сказал напыщенно: - Сборная Совармии на Карагандинском привале. - В самоволке!... - в тон ему воскликнул Айзик. Я решил взять командование на себя. В полной уверенности, что, как подобное бывало ранее, друзья поддержат игру. Встал, прокашлялся. - Господа офицеры! Айзик стал рядом со Снежком. Поднялся и мужик. - Товарищи лейтенанты! Слушай мою команду! На первый-второй рассчитайсь! - Первый! - Второй! - Третий!... - мужик, дурачась, выгнул грудь колесом. - В шеренгу по двое становись! Айзик и Снежок послушно выстроили жиденькую шеренгу. - На вокзал! Обратной дорогой! Шаго-о-ом - марш!!! Мы с мужиком пошли рядом, стараясь сохранять солидную походку, не отставая от марширующих. Когда шагали мимо казаха с газетой, на лице которого при виде нас нарисовалось прежнее выражение - гневное удивление, плавающие за толстыми стеклами глаза, я несколько раз громко выкрикнул: "Левой, левой!..." Наш собутыльник гордо помахал казаху рукой - видно, они были знакомы. Жаль, что нам не попалась девчонка в бикини с глазами инопланетянки... Лица марширующих раскраснелись от алкоголя и быстрой ходьбы, но сил еще много. Мужик уже едва поспевает за нами, его подгоняет задор. Перед вокзалом меня как командира сменил Снежок. ...Наконец достигаем цветочных рядов. Снежок тоже ловит ногу на марш и громко подает команду: "Отделение!" - Раз! все трое вытягиваемся струнами, переходим на чеканный печатающий шаг. Ноги на подъеме прямые - почти параллельно земле. Руки по швам, с силой прижаты к телу. "Олимпийцы!... Равнение на!... - право!" - Раз! и лица торжественно обращены к цветочному ряду, чуть кверху. Цветочницы машут нам букетами, как чепчиками: "Счастливо!... Успехов вам!" "Советский Союз!..." - гордо кричит наш компаньон. Я оглядываюсь: он уже почти бежит за нами. То и дело смотрит на цветочниц и тычет пальцем в наши спины, таким образом обозначая свое непосредственное участие в компании, источнике всеобщего восторга. Мужик, которого, оказалось, звали Иваном, провожал нас долго, до самого отправления поезда. Несколько часов. Поэтому он остался без копейки и все мы успели протрезветь и устать. Я заходил в вагон последним, когда он уже поплыл. Сказал Ивану, который еще некоторое время семенил рядом по перрону: - Дядь Вань!... Вы не обижайтесь, неудобно, честное слово... Шутка просто. - Мои друзья, пошатываясь в тамбурном проеме, придерживая друг друга, согласно кивали головами, пожимали плечами и виновато улыбались: мол, нехорошо, конечно, но ничего страшного, так вышло, само собой. - Подурачились... Мы не олимпийцы! И не офицеры пока!... Может, и не будем никогда. Прощайте! - Да, да!... Я знаю, знаю! Чай, не слепой... Какая разница!... Познакомились - разбежались, будь здоров! - у него опять расширились ноздри, глаза сузились - на этот раз, мне показалось, в них блеснуло. - Вы - люди!... Хорошо, что стыдно. Не переживай. Хорошо!... Это главно!... Перрон кончился, Иван остановился, коротко махнул нам рукой. Отвернулся. Мы еще некоторое время видели его: маленькая фигурка, руки в карманах, спиной к уходящему поезду.

В Ы Т Р Е З В И Т Е Л Ь

На распределении в штабе ДНД я сразу предупредил: у меня радикулит. К слову сказать, я вообще против всяких общественных дружин и отрядов, которые делают (якобы) то, что должны делать вполне штатные структуры. И если бы не "добровольная" обязаловка, которой был охвачен наш завод, как, впрочем и все другие учреждения в начале восьмидесятых, и три дня к отпуску... - Ладно, - сказал начальник штаба, угрюмый человек в штатском, - найдем и вам применение. - Он внимательно осмотрел меня с ног до головы, осуждающе обронил: - Такой молодой, а уже соли отложились... - Обстоятельно продолжил: - Да, в танцзал вам не подойдет, там не только танцевать - "махаться" иной раз необходимо. На дорожный патруль - ходить много. Вытрезвитель - самый раз. На раздевалке или на "воронке"... Сержант, - обратился он к тщедушному милиционеру с большой связкой ключей, - забирай этого тоже. - Как больного, так мне, - пробурчал сержант. Вторым "общественником", которого также направили в медвытрезвитель, был худой, неразговорчивый, сосредоточенный член комсомольского оперотряда, белокурый студент технического вуза. "Воронок" кружил по городу пару часов, пока мы набрали положенное по плану количество "нетрезвенников". Все это время студент молча и аккуратно выполнял команды сержанта, а в минуты относительного спокойствия смотрел маленькими глазами на скуластом лице куда-нибудь в одну точку, сжав по старушечьи губы в маленький узелок, из складок которого выступала белая слюнная пенка. - Каратист, - объяснил мне сержант, с которым мы были почти ровесники, кивая на студента. Говорил милиционер громко, не считая необходимым быть деликатным по отношению к этому молодому бессловесному истукану. - Любит с нами работать. Сам сюда каждый раз просится. Тренируется на натуре. Аккуратный, ничего не скажешь. Я ему первый раз сказал: что, в танцзале боишься дежурить - ответить могут? Думал, трус - нет, что-то другое. ...Первым взяли юнца лет шестнадцати, который трясся всем телом, как от дикого холода, и зачем-то нюхал воротник своей несвежей рубашки. "Кайфожор-колесник, - объяснил сержант, - таблетки бормотой запивает". В будке "колесник" разошелся: - Менты поганые, ну, бля, не попадайтесь на дороге, выйду - всем конец! - он истерически завизжал и кинулся почему-то на меня. Я забыл про радикулит и резко пригнулся. Кулак просвистел над головой. Студент привстал, молниеносно отвел ладонь назад и, коротко вскрикнув, ударил хулигана куда-то в область уха. Юнец с закрытыми глазами откинулся на стенку будки , застонал, осел на деревянную лавку, зашарил растопыренными ладонями вокруг, ища за что бы взяться, чтобы не свалиться. Студент внимательно наблюдал за жертвой, медленно поворачивая голову на длинной шее, как длинношеий цыплак, то в одну, то в другую сторону, оглядывая объект отдельно левым, отдельно правым глазом. - Хватит, спортсмен!... - властно сказал сержант и посмотрел на меня: - Глаз да глаз нужен. Может переборщить. - В это время хулиган, не открывая глаз, завалился набок. - Порядок. "Ничего себе, работенка!..." - растерянно подумал я, с трудом разгибаясь, тут же зарекшись на этом закончить карьеру дружинника, несмотря на партком и завком (можно будет отказ свалить на радикулит). Черт с теми тремя днями к отпуску. В городском саду обнаружили двух пожилых забулдыг, давивших "огнетушитель" - большую бутылку темного портвейна. Мужики не сильно расстраивались, что их забирают в "вытрезвиловку" - привычное дело, но долго причитали по вылитым в парковые кусты "чернилам": "Только открыли, начальники!..." Из ресторана, по вызову, забрали шумного гражданина при галстуке, грозившего всех поувольнять с работы и завтра показать всем, с кем они связались. На чем свет поносил работников ресторана: "Мафия!... В этой точке хозяйничает мафия! По ее наитию!..." Тогда слово мафия было весьма экзотичным, и мы от души посмеялись, пока провожали гражданина до машины. "Я теперь понимаю, - он многозначительно оглядывал нас, - у этой мафии везде схвачено. Ничего..." Резких движений он не допускал, оправдывая галстук и фетровую шляпу, поэтому каратисту на этот раз не повезло. На вокзале, в туалете, нашли спящего бича, который представлял из себя что-то наподобие промокшего грязного мешка с прокисшими арбузами. В салоне от него стало трудно дышать и тесно перемещаться, потому что он не сидел на лавках, а лежал на полу. "Выпил, наверно, еще вчера, грамм сто пятьдесят, - объяснил сержант. - Внушил себе, что поллитру. И ушел в спячку, как гусеница. Силы экономит. Даже по маленькому не сходит как следует, - под себя. Пока проснется - высохнет". Время поджимало, пора ехать в участок, а плана еще не было. "Еще парочку - кровь из носу!" - озабоченно приговаривал сержант не стесняясь задержанных. Заехали в танцевальный зал. Дружинники сдали нам чернявого парня, с ног до головы в джинсе, который абсолютно не вязал лыка - на вопросы не отвечал, но понимающе кивал и миролюбиво улыбался. "Ладно, грузите, там разберетесь, - сказал нам командир местного наряда и напоследок прокричал чернявому в ухо: - Ты, самое главное, хоть не иностранец?! В рот тебе кило... Кто ты по нации, а?" "Буль-трин-трин..." - пробулькал парень. "О!... - обрадовался командир, - татарин! Наш человек. Давно бы так. - И опять нам: - Забирайте!" Смеркалось. Сержант по внутреннему телефону приказал водителю подъехать к гастроному: "Давай, как обычно... за сигаретами." Мне пояснил: "Инструкция: возле культурных центров не забирать. А куда деваться, гастроном - палочка-выручалочка. Тебе сигареты не нужны? Тогда, студент, давай!" Студент, по всей видимости, привычно, выпрыгнул из будки, вошел в магазин. Быстро вернулся, кивнул сержанту. Они оба прильнули к зарешеченному окну. Мне стало интересно, я присоединился к этим двум охотникам. Сержант нетерпеливо спросил: "Этот?" Студент утвердительно качнул головой. Сержант горячо зашептал в телефон, как будто боясь, что его услышат граждане на улице или командование в райотделе: "Давай за белым костюмом, в руках бутылка..." Машина тронулась. Остановилась, поехала опять. "Готово, стой! - с облегчением выдохнул в трубку сержант. - Студент, за мной!" Они быстро выпрыгнули, подошли сзади к мужчине в белом костюме, неторопливо бредущему по тротуару. Объяснили гражданину, что ему необходимо пройти с ними. Гражданин показал на свои часы, постучал по циферблату, пожал плечами и пошел в машину. В салоне этот мужчина, на вид которому было лет тридцать, бледного аристократического облика, миролюбиво оглядел соседей по скамейке. Начал спокойно рассказывать, растягивая слова: - Дома гости ждут. Не хватило. Только в отпуск приехал... В это время сержант ловко лишил аристократа бутылки, сунул ее себе под ноги. - Эй, служба, - мужчина, казалось, совершенно не беспокоился, что случится с его напитком и с ним самим в ближайшем будущем, а замечание делал просо так, для порядка, - не разбей. А то магазин закрывается, придется у таксистов покупать втридорога. У вас тут почем у таксов?... - Она вам сегодня уже не понадобится, гражданин, - с явным удовольствием успокоил его сержант. - Это почему, собственно. Кстати, сержант, можешь называть меня просто: товарищ лейтенант. - О! - сержанту стало интересно. - Офицер? Какого рода войск? Офицеров давно не брали. - Морфлот. Мурманск. Подлодка номера и названия, которые тебя не касаются, сержант. - Ну во-от!... Вот мы и раскрылись, - удовлетворенно пропел сержант, - грубить, значит, умеем. - Он посмотрел на меня, как бы призывая в свидетели. - А на вид такой мирный был!... Студент опять стал производить цыплячьи движения головой, готовый клюнуть. В это время заработала рация. Приказали подъехать к проходной кирпичного завода, забрать пьяного работника. Сержант обрадовано скомандовал водителю, куда ехать и поделился радостью со всем угрюмо приумолкшим салоном: - Все, ребята, покатались и будет. План - есть! Сейчас последнего заберем - и баиньки! "Последним" оказалась пьяная женщина, застрявшая ввиду своей грубости в адрес охраны на проходной кирпичного завода. В отместку за оскорбления охрана вызвала милицию. Это была мощная работница мужикообразного вида из породы молотобойцев. Сержант был весьма недоволен. "У нас нет женского отделения!...Придется в другой конец города везти!" - кричал он охране. Главное, как я уяснил, пьяная женщина отнимала время, а в план не шла. Но эту подругу все же пришлось забирать - согласно должностной инструкции сержанта. Ее долго запихивали в салон "воронка", она упиралась, материлась и норовила попортить физиономию всем, кто ее обихаживал. Погрузка пошла легче после того как "каратист" ширнул ей куда-то в бок. "Молотобоец" ойкнула, обмякла. Прекратила сопротивляться. В салоне тетка недобро уставилась на меня: "Это ты меня по почке ударил? Рано успокоился. Это еще не все..." Я посмотрел на ее руки-кувалды и подумал, что мне опять придется резко пригибаться со своим "радиком", будь он неладен. "Радик" тут же отозвался - в пояснице так прострелило, что я зажмурился от боли. И сразу же ощутил два удара в голову - спереди и сзади: кулак влепился мне под глаз, после чего затылок шмякнулся о металлическую обшивку салона... Вслед за этим я услышал короткий возглас каратиста, женский стон и окрик сержанта: "Студент!..." Боксера-молотобойца сдали в женское отделение на окраине города. В вытрезвителе мне оказали первую помощь и усадили на стульчик у входа в "приемный покой". Успокоили: сейчас прибывших оформим, и всех помощников, вместе с дневной сменой, развезем по домам. Перед тем как усесться в позе зрителя (от дальнейшей работы, ввиду полученных повреждений "при исполнении", я был освобожден), глянул на себя в зеркало. Глаз был лилово-красный, как у белого кролика, видимо лопнул сосуд. Под глазом медленно, но верно начинал проявляться фингал. Болел затылок. Постреливал радикулит, злорадствуя: ты мной был недоволен, теперь вот узнай, что такое настоящая неприятность. Начали разбираться с прибывшими. "Татарин", за дорогу немного протрезвев, наконец, выговорил правильно свою национальность: "Болгарин". Перед ним извинились и отправили по указанному адресу. Человек в шляпе и при галстуке оказался исполкомовским работником. Его "случайно" все же сфотографировали, но просили не беспокоится. Он вызвал машину и уехал. Сержант кивнул ему вслед, а затем на фотоаппарат: "Теперь свой человек в исполкоме. На кукане." Трясущийся юнец был как смиренный агнец и первым, в одних трусах, пошел в спальную камеру. Два мирных парковых забулдыги раздели мокрого бича, разделись сами и все трое были мирно препровождены на ночлег. Немного повозились с морским офицером, который не хотел раздеваться, призывая персонал медвытрезвителя к справедливости и благоразумию. Упрямство имело результатом то, что офицеру заломили руки и стали раздевать насильно. - Разоблачайтесь, товарищ лейтенант! - ернически восклицал сержант, расстегивая клиенту ширинку. - Не извольте дрыгаться, я же вам помогаю! А то придется вас в ласточку связывать, пол холодный... Тпр-ру, товарищ лейтенант!... Тут я понял, что такое "ласточка": - в конце коридора, тихо постанывая, изредка поворачиваясь с бока на бок, лежал, видимо, один из непокорных - ноги и руки связаны в один узел за спиной, грудь колесом. Морской офицер, зажатый с двух сторон, затих в полусогнутом состоянии, с красным от физического и морального напряжения лицом, и стал внимательно смотреть только на голову ловко работающего сержанта. А когда наконец поймал его взгляд, веско произнес, покряхтывая от боли: - Да!... И все же я лейтенант. А ты - сержант. - Ну что хотят, то и делают с людями!... - на пороге в приемный покой вытрезвителя, облокотившись на косяк, рука в бок, в зубах папироса, стояла... сошедшая с мультфильмовой киноленты старуха Шапокляк. - Привет, мусорам! - Она задержала взгляд на мне и, видимо, оценив кровавый глаз, добавила: - И клиентам! - Предвидя недобрую реакцию со стороны присутствующих, она шутливо-фамильярно прикрикнула на сержанта: - Нервы!... У персонала вытрезвителя было неплохое настроение после трудного дня: план почти выполнен, "больные" рассредоточены по палатам, акты оформлены. Эта бродяжка под легкой "мухой", случайно заглянувшая в их заведение, сулила небольшое развлечение, разрядку. Старуха рассказала несколько анекдотов на милицейскую тему. Когда ей гостеприимно предложили ночлег в теплой камере, она вдруг страшно захохотала, потом затряслась, рухнула на скамью, где фотографируют клиентов, и истошно завопила: - У меня во время войны немецкий солдат ребенка под машину бросил!... Естественно, было уже не до смеха. Даже видавшие виды санитары потупили взоры, присели кто где мог. Когда старуха вышла из истерического состояния, зрители стали из вежливости задавать ей вопросы. Старуха, обессилено выкрикивая короткие фразы, поведала, что немцы проходили через их деревню, обоз: машины, подводы, конные и пешие... Подбежали два пьяных немца, один выхватил ребенка, другой замахнулся на нее прикладом... Помнит, что тельце упало прямо под колесо, тонкий вскрик, хруст ... Удар по голове... Потом у нее бывали редкие проблески сознания: она обнаруживала себя на каких-то вокзалах, под мостами, в кустах, среди больших собак... Куда-то шла, ехала... Ее кто-то кормил, бил, насиловал... Когда полностью пришла в себя, война как раз кончилась, а она находилась в нашем городе. Не могла вспомнить фамилию, родителей, мужа (наверное, был), какой ребенок - мальчик или девочка. Только и помнила: свое имя - Ядвига и место - Белоруссия, деревня... И тот страшный фрагмент, который все время и стоит перед глазами. Я, поглаживая ноющий затылок, вдруг ощутил во встряхнутой недавно голове обычно тяжелые для этой самой головы философские мысли: как это, наверно, страшно - не иметь в памяти ни детства, ни молодости, ни родины, ни какой-либо, даже бедной, истории - ничего. Только какой-то уродливый кусок дикого события, произошедший, может быть, даже и не с тобой. Представил человека, вылупившегося из гигантского яйца: он может двигаться, говорить, у него все есть, кроме прошлого. Человек-цыпленок. Бр-р-р!... Вспомнил о каратисте, отыскал его глазами. Он сидел такой же, как и в салоне "воронка", сосредоточенно уставившись куда-то в пустоту. - Что ж ты ему камнем, что ли, по башке не дала? - нарушил тягостное молчание сержант. - Ах, да!... Ну, в отряд бы подалась партизанский, ну я не знаю... Старуха резко сменила тональность и перешла на прежний фамильярно-шутливый тон: - Да подалась бы, подалась!... - Постучала по своей растрепанной седой голове: - Соображаловка ведь поздно вернулась, войне капут. А сейчас что, воюй с кем хочешь, хоть вон с этими американцами, с проклятыми, во Вьетнаме, - так и там, говорят все кончилось. В Афганистан - не берут. Подавайся куда хочешь, хоть в ментовку. Возьмете? Все облегченно засмеялись. - Возьмем! А ты стрелять-то, маршировать умеешь? Старуха соскочила со скамьи: - Стрелять научишь. А маршировать - смотри: раз-два, раз-два! Она резво замаршировала на месте, высоко поднимая острые коленки, добросовестно размахивая руками. Сержант взял на себя роль командира: - Стой! - раз-два!... Нале-во! Напра-во! Молодец! Смирно! Вольно! А сейчас - ложись!... "Шапокляк" под дружный хохот растянулась на широкой скамье лицом кверху, руки по швам. Сержант присел на корточки от смеха. - Ты же не так легла, Ядвига! А, понимаю, это у тебя профессиональная поза! Ядвига окончательно поняла, что здесь к ней хорошо относятся, и в ближайшее время ей ничего не грозит. Лежа, не меняя позы, вытащила свежую папиросу, дунула, закурила, равнодушно уставившись в потолок. Я, сержант и студент вышли во двор медвытрезвителя к машине, "воронку", который должен был развезти нас по домам. Залезли в салон, ступеньки показались неудобными, скользкими. Сержант вытащил бутылку коньяка, отобранную у морского офицера, наполнил под самые каемки два граненых стакана, протянул один мне, кивнул на студента: "Он не пьет". Выпили, закусили конфетами. Я представил, каким сейчас явлюсь пред очи жены: пьяный, с синяком под глазом. "Откуда?" - "Из вытрезвителя!..." Улыбка озарила мое лицо. Сержант принял это в свой адрес и тоже, впервые за весь вечер как-то необычно, по-детски улыбнулся: "Еще придешь ко мне на дежурство?" Я, не переставая улыбаться, пожал плечами: "Радикулит!". Он подал команду водителю трогаться, дожевал конфету и повернулся к каратисту: - Слушай, ты бы попросился следующий раз, для разнообразия, куда-нибудь в дом культуры, в городской сквер. Танцы, девочки - во! Или на пеший патруль... Боишься, что побьют?... Нет ведь.

Ф А Р Т О В Ы Й Ч А Р Л И

Чарли всегда умудрялся взять стол не на отшибе, но и не в середине зала, а где ни будь у центрального окна, - дабы не задевали без необходимости снующие официанты и публика из числа танцоров, в то же время, чтобы кампанию было видно и посетителям, и музыкантам. Как правило, столик на шестерых; пятеро персон - девочки. На острие всеобщего внимания единственный мужчина шестерки - великолепный Чарли. Он в белом костюме, вместо тривиального галстука - золотистая бабочка. Наш "Чарли Чаплин" гораздо крупнее одноименной кинозвезды, осанка прямая, что делает его раза в полтора выше знаменитого американца. Лоб высокий, броский, с глубокими для двадцати двух лет пролысинами. Широко расставленные глаза настолько велики и выпуклы, что собеседнику, словно ученику на уроке биологии, предоставляется редкая возможность видеть, как происходит процесс моргания: верхние веки, отороченные кудрявыми ресницами, как шоры обволакивают глаза, смазывая глазные яблоки, а затем медленно задираются вверх. Густые брови недвижимо застыли, взметнувшиеся к небу, в вечном удивлении - дальше удивляться просто некуда, что непостижимым образом придает лицу уверенность, замешанную на равнодушии к внешней суете. Танец в исполнении Чарли собирает, кроме девушек его стола, всех резвящихся на пятачке возле оркестрового подиума. Никому и в голову не приходит, что этот супермен в белом костюме, руки в карманах брюк, - всего лишь студент технического института. Ресторанные потасовки, которые можно сравнить с кометой или смерчем из высокотемпературных кряхтящих тел, пахнущих винегретом и водкой, сметающих все на своем пути, проносились стороной от столика фартового Чарли. Однажды было отмечено, как Чарли, видя, что надвигающийся "смерч" не минует его уютного гнездышка, и через несколько секунд сметет всего Чарли вместе с подругами и сервировкой, спокойно скомандовал девочкам "вспорхнуть" с кресел, захватил ручищами столешницу и, уронив всего пару бутылок, отнес стол в угол зала. Отдых продолжался. Родители имели неосторожность назвать его Чарли, естественно, что с самого детства к нему прилипла кличка "Чаплин". В отличие от Чарли, его родителям не нравился этот "псевдоним", которым наградили сына сверстники. По известной логике, именно благодаря им, предкам, точнее, их отношению ко всему этому, "псевдоним" прилип намертво. Все бы ничего, но вероятно от желания соответствовать имени, организм Чарли в подростковом возрасте взялся корректироваться согласно "благодати", заложенной в оригинальном имени. Так, ноги Чарли стали... "разъезжаться" - носки ботинок "сорок последнего" размера при ходьбе расходились в стороны почти на девяносто градусов относительно направления движения. При этом непременно - "руки в брюки", по словам матери. "Что ты там в карманах делаешь, - поддевал его отец в воспитательных целях, - в бильярд играешь?" - "Нет, - невозмутимо ответствовал находчивый Чарли, - фиги мну". Наблюдение за ходьбой сына-подростка не доставляло родителям приятных минут, однако и к этому они привыкли. Отказывались только смирится с излишней беспечностью Чарли, которая могла сулить многие жизненные неприятности. Сам Чарли так не считал, полагая, что никто от оптимизма не умирает. Да и как еще может считать человек, которого зовут Чарли Чаплином! В нашей институтской группе он слыл фартовым малым. Не только потому, что сам не уставал при случае об этом сообщать. Действительно, на экзаменах везло. Впрочем, как известно, в студенческой жизни учеба - не самое главное, и образ фартового в основном складывался из иных, более значимых примеров. Мы, однокашники Чарли, пожалуй, чаще встречали его в городском парке, на речном пляже, в ресторане. Неизменно - в окружении девчонок, числом не менее трех, как правило студенток нашего института. Это был наивесомейший показатель "фарта". Нет, Чарли не являлся прощелыгой-халявщиком, который бессовестно доил свое природное везенье. В основе благополучия этого внешнего повесы лежал, как это ни пресно и неинтригующе, хотя и нельзя сказать, что банально, - обыкновенный труд. К тому времени у Чарли оставалась одинокая мать в другом городе, которая "поднимала" младшего сына-школьника. Помощи ни коим образом не предвиделось, на стипендию не пошикуешь. Истина относительно "широких" возможностей стипендии относилась ко всем. Поэтому все мы чем-то промышляли: разгружали вагоны, сторожили детские садики, мели тротуары. Зарабатывали мелочь. Иное было у Чарли - он работал постоянным ночным грузчиком на перевалочной продуктовой базе. Того, что он совершенно легально, по разрешению и даже настоянию начальника смены, уносил с работы в сумках, вполне хватало на ежедневное питание. Зарплата же, соизмеримая с получкой высококвалифицированного токаря, шла на одежду и активный отдых. Доставалось и матери с братишкой. Как Чаплину удалось устроиться на такую выгодную работу, для всех оставалось загадкой. При этом никого не интересовало, когда Чарли спит и как он готовится к занятиям. У нищих и ленивых коллег по студенческой кагорте превалировало одно суждение: "Везет же человеку!" Единственным заметным изъяном Чарли было следующее - он заикался. Прежде чем произнести первое слово, он закатывал глаза, сжимал губы, прерывистыми неглубокими вдохами втягивал в себя воздух, "настраивал" первый слог, далее все предложение шло нормально: "Ха-ху-хо...хо-орошая погода, пойдем пиво пить!" По возможности старался обходиться мимикой. Например, если на его предложение следовало неуверенное возражение: "А как же лекции?" - Чарли в ответ уверенно махал рукой, отметая неромантическое сомнение. Что касается его девочек, которые менялись с быстротой метеоров, то многие из его приятелей, как говориться, облизывались. И дело не в том, что это были какие-то особые подруги - нет, самые обыкновенные студентки, наши знакомые. Завидовали же количеству и той легкости, с которой Чарли удавалось "прицепить" к себе очередную "чуву", той беспечности, с которой он с ними расставался. "Ой, залетишь ты, когда-нибудь," - шутили друзья, скрывая зависть. На что Чарли неизменно отвечал: "Не-ни-не... Не родилась еще такая!..." - одна рука, украшенная золотой "печаткой", вылетев из брюк, беспечно резала воздух, вторая, как борец под ковром, продолжала пузырить карман, вероятно, лепя свою миллионную фигу. Во всем этом мнимом суперменстве было что-то ненормальное. Ну так не бывает, чтобы студент фартово жил, благодаря просто физическому "ломовому" вкалыванию: не фарцевал, не имел богатых родителей - просто работал. Ой, залетишь ты, думали друзья. Аномалия не может продолжаться долго. Где ни будь да залетишь. Наконец, он "залетел", правда случилось это на предпоследнем курсе. От него забеременела "однокашница" Наташка. Разведенка, прожженная очаровательная Натэлла, все четыре года безуспешно скрывавшая свое деревенское происхождение толстым слоем помады и частым курением на лестничной площадке общежития. Напившись в ресторане, она висла на великолепном женихе в золотистой бабочке и громко причитала, не обращая внимания на гостей: "Чарка, а я думала ты меня обманешь, бросишь. Если бы ты бросил, это было бы в порядке вещей. Я была готова к этому, я привыкла... Может быть, ты еще бросишь, а? Ты ведь вон какой, а я..." У Натэллы уже был шестилетний сын, который рос без ее участия в деревне, что вообще-то - Натэллкино очное обучение и воспитание ребенка - было подвигом ее престарелых родителей. Гости, переглядываясь, под столом потирали руки и, уважая друг друга за проницательность, думали каждый про себя: "Ай, да Чарли, ай да залетел!" Нет, немо возражал Наташке и всем гостям Чарли, используя бодливую голову и другие мимические средства. Однажды все же, значимо обводя собравшихся своим удивленно-уверенным взглядом, выдал тираду якобы в адрес невесты: "Са-су-со...Со-обственно, а что, собственно, необычного происходит? Ты останешься такой же, великолепной Натэллой. А я всего лишь продолжаю свой род. Кто за меня это будет делать? Я еще никогда не допускал ошибок, запомните. Не дождетесь!..." - Он нежно обнимал Натэллу левой рукой, правая оставалась под скатертью - друзья, близко знающие Чарли, догадывались, что она там вытворяла в их адрес. Они снимали домик на окраине города. Конечно, далеко и мало комфорта, удобства на улице. Зато отдельное жилье - Чарли за ценой не постоял. Он изо всех сил старался следовать тому, что продекларировал на свадьбе: ничего особенного не происходит. Они продолжали регулярно посещать рестораны, именно те, завсегдатаями которых слыли по холостому делу. Даже когда родилась дочка, приходили втроем в ресторан, поближе к вечеру: Чарли, Натэлла, дочка в ползунках. Заказывали шампанское, ужинали, уходили, не допив и не доев, давали официанту на чай. Иногда, если удавалось оставить у кого-нибудь дочку, засиживались допоздна. Мало чего осталось от великолепной Натэллы - она после родов оборотилась деревенской девахой Наташкой, сдобной и наивной. Часто в ресторане, пригнувшись к столику, пугливо озиралась по сторонам, как истинная провинциалка, будто и не было пяти лет жизни в большом городе: "Чарка, давай будем, как нормальные люди... На нас смотрят, мне кажется, завидуют. Ведь так, как мы, не живут, нам не простят." Чарли, совершенно неожиданно для окружающих ставший "обыкновенным" любящим и верным мужем и отцом, но в остальном - тот же Чарли, а не какой-нибудь заикающийся студент, успокаивал ее: "Ма-мо-мы... Мы-ы все делаем, как надо. Что из того, что мы везучие? Мы же не мешаем никому, не идем, так сказать, вразрез нормальному течению." - "Идем," - вздыхала Наташка. Натэлла взяла академический отпуск, Чарли продолжал работать по ночам. Ближайшую перспективу Чарли уже наметил: он заканчивает институт, устраивается на хорошо оплачиваемую работу, продолжая подрабатывать грузчиком, они выкупают этот домишку, привозят из деревни сына Наташи. "Ой, ты бы не загадывал, - тихо, боясь спугнуть сказку, - говорила Наташа. - Ой, ты бы поберегся! Хоть бы по ночам меньше шастал. Нужны нам эти рестораны, пуп надрывать, кому чего доказываем!..." На базе давали получку, плюс друзья отдали долг, получилось много. Чарли остался на разгрузку рефрижератора, закончили заполночь. Он доехал на дежурной машине до своего темного района, пошел вдоль бетонного забора к дому. Метрах в тридцати по ходу замаячили фигуры. Чарли замедлил шаг, осторожно вытащил из-за пазухи тугой бумажник и уронил под забор, стараясь запомнить место. Продолжая идти, снял часы и "печатку", проделал с ними то же самое. - Ну что, супермен-заика, зарплату получил? - спросили, окружая. Чарли кивнул. - Сам отдашь, или как? Чарли отрицательно покачал головой. - Да ну!... Руки бы вынул из карманов. Чарли вытащил на свет луны две огромные дули и дал понюхать страждущему: - Ра-ро-ра... Ра-аботать надо!... Его долго били, повалив на землю. Выворачивали карманы, рвали в клочья куртку... Под утро он добрался домой, волоча ногу. Держась за грудь и прикашливая, сказал ахнувшей жене: "Под забором, третья и пятая плита от дороги. Бумажник, часы, перстень... Давай, пока не рассвело". Когда Натэлла прибежала обратно, прижимая к груди пухлый бумажник, таща за собой сонную соседку-фельдшерицу, фартовый Чарли, похожий на великого клоуна с нарисованным лицом, с огромными белками вместо глаз, лежал на полу возле дочкиной кроватки - ступни разведены, изумленные брови, - чему-то в последний раз улыбался, может быть девочке, невероятно похожей на отца, которая, держась за плетеную загородку и покачиваясь, смотрела на него сверху и удивленно "гулькала".

Ч Е Р Н Ы Й Д О К Т О Р

Живу я в Сибири, а отдыхать езжу, как и полагается, на Юг. В нынешний сезон заключительный этап отпуска, обратная дорога, проходил транзитом через город, в котором проживает мой армейский друг Михаил Ряженкин. Я решил воспользоваться случаем и порадовать приятеля сюрпризом - собственной персоной. Будучи уверенным, что доставлю себе и ему немалое удовольствие. Приехав в названный город рано утром, я позвонил с вокзала. Мишка обрадовался, объяснил как к нему добраться. Признаться, в мечтаниях о первых минутах моего неожиданного появления здесь, следовали другие слова: подожди, не беспокойся, примчу за тобой на машине. Но, видно, колесами Мишка еще не обзавелся. А пора бы, ведь прошло уже семь лет со дня начала вольной самостоятельной жизни. Сам я скопил немного денег и год назад приобрел подержанную "шестерку", которой вполне хватает для моей пока небольшой ячейки общества - мы с женой и трехлетняя дочка. С момента, как у меня появился личный автомобиль, я, к моему стыду, стал относиться к "безлошадной" части народа несколько снисходительно. Что касается Мишки, то здесь ощущения особые. Ведь я ожидал его увидеть в полной гармонии с той перспективой, которую он уверенно рисовал для себя в армии: коттедж в престижном береговом районе, катерок на речной пристани, машина-иномарка, белокурая длинноногая супруга из породы фотомодель... Крутой бизнес. Приемы, презентации и прочее. Я стал догадываться, что между теми грезами и реальностью - как между землей и небом. Но, в конце концов, это ничего не меняло: Мишка есть Мишка, и я приехал к другу, а не к супермену. Поклажи немного - чемодан гостинцев для семьи и канистра с вином "Черный доктор", который я, соблазненный необычным названием, вез от южных виноградарей сибирским нефтяникам - моим коллегам по работе. Подарок бригаде получался весьма оригинальный. В прямом и переносном смысле - сногсшибательный. И я этим заранее гордился, представляя удивленно-радостные, уставшие от плохой дешевой водки лица своих друзей. Чемодан сдал в камеру хранения. Канистру, от греха подальше, решил оставить при себе. Вес немаленький, двадцать литров плюс сама металлическая емкость, но ничего. Конечно, придется угостить Мишку. Но я полагал, что до завтрашнего утра, когда отправляется мой следующий поезд, много мы с ним не выпьем. Тем более, что прямо на вокзале, больше для гарантии сохранения "Черного доктора", нежели для презента, я на весь остаток отпускных денег прикупил ноль семь "Смирновской". Мишка до утра не даст помереть с голоду, а билет уже в кармане. Оказалось, Мишкины апартаменты - комната в малосемейке, удобства в коридоре. Перечень остальных измеримых достоинств моего друга на данный момент - телефон, чистый паспорт... Сам Мишка - верзила двухметрового роста, параметры баскетболиста. Тронутый ранней сединой, подернутый мужественными морщинами, потасканный женщинами. Я пошутил, что если через пару десятков лет ему обзавестись стареньким дорожным велосипедом и назвать его Росинант, то из Дон Жуана получится вполне современный Дон Кихот. Сам я сошел бы для роли Санчо Пансо, но мне некогда... Правда, для полноценного рыцарства нужно еще и свихнуться на женщинах, что, впрочем, с убежденными холостяками весьма нередко приключается. - Сам знаю, что пора жениться, - оценил мою наблюдательность и витиеватое красноречие, рожденное радостью встречи, Мишка, - да все некогда. А если серьезно - что-то я перестал разбираться в женщинах. Чем больше с ними сплю, тем больше они сливаются в одно, вернее, в одну. Знаю, на что "она" способна, чего хочет... Не смейся. Быть уверенным, это и значит - не понимать. Философия. Сам ты, небось, как встретил, так и женился? Я этот момент упустил - когда ничего не понимаешь. - Он рассмеялся, не давая себе сойти на серьезный тон, что для нашего с ним общения было нетипичным. - Короче, как это, оказывается, скучно - все знать. Откупоривай!... - ...Вот так, значит, бизнес мой и не удался. Та стерва тут же отнырнула к своему первому - разбогател. И ведь знал, что не я ей нужен, а то, что у меня было. А все же держал возле себя, как красивую игрушку. Что поделаешь, друган, я не обижаюсь, это ведь соль жизни - расчет. Основа порядка в мире. Иначе - хаос. Ладно, ладно, о присутствующих не говорю. Но... не дай бог тебе обеднеть. Короче, долги отдал, купил эту клетушку. Пока ничем не занимаюсь, наелся, да и стимула нет, - закончил Мишка рассказ о послеармейских перипетиях. - Наливай!... Я был не согласен с Мишкой. Стал рассказывать ему, что мы с моей будущей женой представляли из себя, когда решили расписаться, - голы, как соколы. Уж какой там расчет! Он перебил, довольно тонко дав понять, что мир, конечно не без дураков, встречаются "экспонаты": - Кстати, неделю назад на одной вечеринке познакомился с одной подругой: во!... Все при всем. Сидим рядом. Я клинья подбиваю, она только слушает, не успевает слово сказать, - ты же меня знаешь, если я заведусь... В общем, все по нормальной схеме. Танцуем... Тут, сам понимаешь, следующая фаза, ближе к телу - ближе к делу, когда подруга обязана любым способом дать знать - да или мимо денег... Ты знаешь - ни то, ни второе! Башку задрала, в глаза смотрит, как будто стенгазету читает. Что я запомнил, - вздохнула и говорит: "Эх, Миша, вам нужен доктор..." И все, слиняла куда-то. И там, на этом сабантуе, и после у друзей моих, хозяев, спрашиваю, кто такая? А они мне, как попугаи: ты о ком? не знаем. Ты о ком?? Не знаем!!!.... Я им говорю: у вас тут что, в самом деле, в конце концов, - кто попало, что ли, заходит-выходит?... Полнейший проходной двор! Ну, это, конечно, не мое дело, что я действительно... Да по мне, конечно, и черт бы с ней, но вот чисто спортивный интерес: дура или фригидная?... - ...Такая, знаешь... Ну, словом, сам знаешь, - во! И смуглая, как мулатка. Буквально черная. А волосы... Ну ворон! Смоляные. Серафима, кажется... Я предположил, не влюбился ли мой армейский друг Мишка? - Да ты что!... - он смешно замахал на меня безобразными великанскими ладонями с разбухшими в суставах пальцами, фрагмент из фильма ужасов. - Хорошо, что напомнил. Сейчас к подругам поедем. Я запротестовал, сказал, что не сдвинусь с места. А если Мишка их приведет сюда, то выпрыгну в окно. Из чего мой друг еще раз заключил, что мир не без дураков. - Ладно. Я пошутил. Вообще-то у меня уже все запланировано с того момента, как ты позвонил. Сейчас едем к одной близкой подруге. У нее квартира как раз возле вокзала. Там и посидим по-человечески. Ванну примешь. Утром проводим к поезду. Идет? Я обрадовался перспективе поесть по-человечески - у Мишки ничего не было, водку мы больше занюхивали, чем заедали. Он позвонил по телефону: - Ирэн! Все по прежнему плану. Минус подруга. Так надо, подробности письмом. Свистай ключ, и вниз. Мы идем. - Бросил трубку, пояснил: - Ирэн. Живет с родителями. Они для нее квартиру держат. Пустую. Условие: выйдешь замуж - ключи твои. Нет - сиди рядом. Из доверия вышла. Собирайся, канистру не забудь. Еще бы я забыл канистру... По дороге попытался уточнить относительно доверия, из которого вышла Мишкина знакомая. Мишка отмахнулся, лишь коротко охарактеризовав родителей Ирэн: держиморды. В квартире Ирэн Мишка снял рубашку, остался в майке, надел большие комнатные тапочки. Вдруг сразу превратился в Мишку, которого я еще не видел. Стал похожим на солидного главу семьи, мужа, уставшего после работы. Может быть, даже слегка прибаливающего. Исчезла легковесность, бравада. Куда-то делся Мишка-балагур. В чем дело? Я мысленно представил его в прежней одежде - то же самое. Значит дело не в майке и тапочках. Он чувствовал себя здесь как дома. Тут ему, наверное, было спокойно и хорошо. Очевидно, пришла мне в голову рациональная мысль, скоро Мишка возьмется за ум и бросит якорь. Тогда у него появится стимул. Который родит цель... Ну и так далее. Однокомнатная квартира на четвертом этаже. Ирэн с матерью приезжают сюда раз в неделю, делают уборку. К моему "Черному доктору" в работающем холодильнике нашлась кое-какая закуска: консервы, сыр, колбаса. Мне за время дороги такая пища изрядно надоела, но выбирать не приходилось. Вспомнилась супруга, фланелевый халат, запах борща... Однако очень скоро Ирэн отодвинула на задний план возникшие было в голодном мозгу образы, перебила знакомые запахи. От нее вкусно пахло духами и сигаретами. Я едва удержался, чтобы не закурить, хоть никогда в жизни не курил. Скажи мне Ирэн: закури или, положим, научите меня курить, - и я, скорее всего, задымил бы. Что значит женское обаяние, подумал я, и вспомнил некогда услышанное о чарах прекрасной половины: не мы их выбираем, а это они все выстроят так, чтобы мы выбрали их. Это была полноватая дева с мальчишеской челкой и пухлыми детскими губами. Пожалуй, на этом приметы, выдававшие почти школьный возраст, заканчивались. И вот почему... На первый взгляд, тело как тело: белое и наверняка мягкое, как сдобное тесто. Его было много для глаз наблюдателя. Даже если иметь ввиду только обнаженные руки и ноги, демократично свободные от мини-халата, больше напоминавшего набедренную повязку. К слову, казалось, халат жил своей жизнью, которая полностью гармонировала с характером хозяйки. Нижние бахромчатые полы его раздвигались и приподнимались при малейшем движении Ирэн, даже когда она просто медленно опускала тяжелые крашеные ресницы, не говоря уже о том моменте, когда эти ресницы, как два крыла, вскидывались к самой челке. В глубоком вырезе, как будто с целью не давать дремать наблюдателю, появлялись, сменяя друг друга, половинки аккуратных белых дынек. Во время отпуска на море я на многое посмотрел и, как мне кажется, имел право на определенные выводы о качестве женских телес. Так вот, при всей привлекательности, это тело, по каким-то неявным слагаемым, в результате было лишено полагающейся возрасту свежести. И глаза, точнее, все то, что под ресницами фасона "Споткнись, прохожий!", - будто по ошибке ребенку прилепили старушечьи глаза... Мы долго сидели на кухне. Много пили и разговаривали. В общем-то, ни о чем. Мои семейные новости компаньонов не интересовали, они вполне тактично, по принципу "а вот у моего знакомого был аналогичный прикол" переводили разговор в другое русло. Мишка немного ожил, когда вспомнили совместные армейские годы, но скоро махнул рукой: - А, два года - вон из жизни, и все... Вы как хотите, а я пойду бай. Ирэн, ты смотри, нас не перепутай! Ирэн ухмыльнулась: - Ха!... Невозможно - у вас параметры разные. Признаться, мне было не совсем лестно это услышать. Я впервые серьезно пожалел, что в свое время не вырос больше своих метр семьдесят шесть. Но возможно, Ирэн имела ввиду какой-то косвенный смысл? От предположения такого варианта стало еще неприятней. Однако нужно принять во внимание, что последние думы-комплексы рождались под праздничное благоухание паров "Черного доктора" и вряд ли были возможны в будни. Когда Мишка ушел из кухни, Ирэн стала не то чтобы совсем серьезной, но очень усталой. - Надоел мне твой друг Мишка. Из-за него приличные женихи не клеятся. А этот выпьет, закусит, поспит - и опять на две недели пропал. Зря хата стоит. Ни развлечься путем, ни устроиться как надо. Сама не знаю, почему все никак к черту его не пошлю. Он ведь пропащий человек - неудачник, нищета... У меня есть перспектива - возраст, извини за откровенность, все другое... Жилплощадь. А что еще женщина может предложить? И это много. Остальное - дело мужчины. Да. Ну так вот, Мишка - безнадежный ноль!... Я попытался возразить. Мол в человеке не это главное, а... Ирэн меня очень даже бесцеремонно перебила: - Пойдем спать, Павел Корчагин. Ляжешь на полу. Утром меня разбудили нетерпеливые длинные звонки и требовательные удары в дверь. Я открыл глаза. Мишка с Ирэн, неодетые, сидели на диване и делали мне страшные глаза, приложив напряженные указательные пальцы замком поперек губ. Я понял, что должен молчать. Ситуация из разряда непонятных, ясно было одно - дело не шуточное. Из-за двери доносилось: - Иринка, открой! Я видела с улицы - занавеска отодвинулась. Ты здесь. Открывай! По дальнейшему монологу из-за двери стало понятно, что мамаша - это именно она сейчас стояла за дверью - рано утром обнаружила пропажу всех трех комплектов ключей (ай да Ирэн!) от квартиры и поняла, что ее дочь не ушла ночевать к подруге, а поехала на квартиру прежними делами заниматься. Какими делами, об этом явно не говорилось, но, судя по испуганному виду Ирэн и Мишки, они, эти самые дела, были весьма серьезные. Все бы ничего. Даже в некоторой степени интересно. Детектив. Но через полтора часа, согласно железнодорожному расписанию, уходил мой поезд, и я забеспокоился, стал показывать на часы. Друзья мои только разводили руками: мол, ничем помочь не можем. Мать то стучала, то продолжала возмущенный монолог, в котором угрозы сменялись словами прощения. То уходила медленно вниз по лестнице, то быстро и решительно поднималась опять. В одной из пауз, когда можно было говорить, я, уже одетый, тихо сказал: ребята, у вас, конечно свои проблемы, но у меня поезд уходит через двадцать минут. Если я прямо сейчас выйду, то еще успею добежать, несмотря на тяжесть своей ноши. В конце концов, я уже готов подарить ее, свою драгоценность, вам, только отпустите. На что Ирэн заметила, что если я выйду без канистры, то будет легче. Потому как в другом случае я непременно получу этой почти полной металлической емкостью по голове, что гораздо хуже. В любом случае, женщина, которая за дверью, ни за что не выпустит меня из своих невероятно когтистых лап, и поэтому спешка на паровоз уже совершенно напрасна. А если серьезно, вмешался Мишка, сегодня вариантов нет - сиди. Подумаешь, - уедешь завтра. Мамаша ушла только к обеду. Ирэн сделала быструю уборку и мы покинули квартиру, ставшую для нас неожиданным и бессмысленным пленом. С Ирэн расстались. Пошли с Мишкой в его родное общежитие коротать оставшееся время до следующего поезда, который шел рано утром следующего дня. Я был потрясен случившимся, поэтому даже не мог, не хватало возмущенных слов, спрашивать, каков, собственно, сюжет этой абсурдной Мишкиной драмы, героем которой я так некстати и неинтересно стал. Я думал о том, как семья будет встречать меня на вокзале, согласно телеграмме, у соответствующего поезда, и как я должен буду объяснять опоздание жене. Ко всему сразу прояснилось, что Мишка абсолютно на мели, и денег мне на новый билет взять совершенно негде. И тогда я впервые за все время моего пребывания в этом абсурдном городе сказал такие высокие и обидные слова: - Миша, честное слово, так жить нельзя... Найди покупателя, я продам "Черного доктора", чтобы поскорее уехать отсюда. Потому что ты мне надоел за сутки так, как не надоел за два года совместной службы, когда наши койки стояли рядом. Только маленькая просьба. Если позволит твоя жилка бизнесмена, то сторгуйся так, чтобы у меня осталась хотя бы пустая канистра. На память о нашей встрече. Мой друг молча взял подарок виноградарей нефтяникам и вышел. ...Утром, еще было темно, мы пошли с ним на вокзал. У нас не было денег на такси. Мишка чувствовал себя виноватым, поэтому, по детски, не уступая, нес как наказанье пустую канистру. Канистра стукалась об его выпуклые коленки, пугая гулким эхом полумрак пустых улиц. Он жестикулировал свободной рукой и, стараясь выглядеть веселым, рассказывал: - Мы познакомились с Ирэн в КВД. Да-да, что вылупился? В кожно-венерическом диспансере. В одном корпусе лежали. Один диагноз. Ерунда, а не болезнь. Посему, не волнуйся. Мы тоже поэтому ничего не боялись ни тогда ни сейчас... По причине КВД и всего остального поведения родители ее так стерегут. Убить готовы того, кто якобы совращает их дитя. Ничего себе дитя, да? Ну, и как устережешь такую... Нам с тобой еще повезло, что папаша в командировке. Бедные. Эх, Ирэн, Ирэн!... Он ненадолго замолчал, понурив голову. - Ты знаешь, сейчас почему-то вспомнил. Ну, я рассказывал про ту, смуглую. Считай, черную. Серафиму, кажется... Нет, так ничего, глупости, но все-таки, спортивный интерес... - Он необычно смутился, может быть мне показалось. Неожиданно посетовал, предложил: - Так мы с тобой и не попели, как в армии, под гитару, помнишь? Давай хоть поорем на прощанье, пусть просыпаются, все равно пора уже. А, давай? За поворотом - вокзал. Мне стало гораздо легче, почти весело, черт с ним, с "Черным доктором", и вообще... - Давай! А что? Мишка мечтательно закрыл глаза, задрал голову, набрал воздуху, замер не дыша и наконец, невольно потрясая канистрой, закричал зовуще и восторгаясь: - Серафима! Се-ра-фи-ма!...

З Л А Т О У С Т

Искусственные зубы у Бориса Матунова, а они у него почти все искусственные, - были необычны: старомодные, сейчас такие вряд ли увидишь - стальные, без желтого покрытия. При разговоре они не только серебряно посверкивали, но также скрипели с переходом в разбойничий посвист и копытный цокот - от своеобразной манеры разговаривать. Лет Борису Матунову за пятьдесят, но среди коллег по работе зовется он Борей, а за глаза - Боря Мат, Матобор, Бормотун. А то и вовсе Обормот. Работает он на одном месте так давно, что неизвестно, чему обязан за прозвища - просто фамилии или все же весьма своеобразному характеру. Несмотря на определенно почтенный возраст - тяжелые бульдожьи морщины на крупном лице, сплошная седина, протезированный рот, - Боря Мат явно не желает мириться с тем, что уже объективно перешагнул грань, безвозвратно отделяющую его от части населения, к которой применимо - иным даже с большой натяжкой - словосочетание "молодой человек". Возраст обязывает говорить умные, наполненные смыслом, основанные на личном опыте, речи. Но явный недостаток ума лишает его такой возможности. Просто же молчать - тоже не годится, ибо данное категорически противно природе этого пожилого индивида, а самое главное - избыток беззвучия, изо дня в день, в относительно замкнутом коллективе непременно выдает истинный потенциал бесславно молчащего. Пытаясь выйти из положения, Матобор тянется, как он иногда многозначительно подчеркивает, к молодежи: его темы для разговоров молоды, хоть и вечны, а потому - как он, вероятно, полагает, - речи содержательны по сути, но "оправданно" упрощены по форме. Однако источник якобы молодого звука выдает старого фюрера-краснобая: речи кричат максимализмом, но отнюдь не юношеским, - искушенным, замешанном на всеведающим цинизме человека трижды разведенного, крупного алиментщика, а ныне просто безнадежного вынужденного, или глубоко убежденного - что на поверку, как правило, одно и то же - холостяка. Так думает тайный оппонент Обормота, коллега по работе, сорокалетний и уже "застрявший", бесперспективный инженер средней руки Юрий Сенин, у которого Обормот работает мастером. Завуалированное соперничество - таковым его считает Сенин, и в которое он добровольно втянулся, - определено благородными принципами тонкой души инженера, которая травмируется безобидно пошлыми и бездарными, но при этом удивительно цепляющими похабными монологами мастера. Глыба тем для монологов, которую ежедневно, с молодым задором - темпераментно, но в манере опытного волка - понемногу, Матобор обгладывает протезными зубами, - велика и на самом деле неразгрызаема: "Что нам мешает жить?" Система повествования отработана: начинает с себя, по методу индукции переходя от частного к общему, затем иезуитской петлей, изощренным бумерангом возвращается на драгоценное эго и, наконец, обрушивает весь бедовый пепельный дождь на железнозубую седую голову. Грузный, он становится легок, воздушен телом, как толстозадый балерун. Подпрыгивает на кабинетных стульях и автобусных сиденьях. Вращает глазами, которые порой страшно лупятся мертвенно-меловыми белками. И, конечно, скрежещет зубами. Сиденья ходят ходуном, печально стонут. Голос - тоннельное гуденье, горный обвал. Цицерону явно не хватает трибуны, тоги и лаврового венка. Это отвлекает разжалобленных наблюдателей спектакля от умственной ограниченности Матобора и заранее оправдывает его стилистические пассажи и явные орфографические проколы, - так раздраженно предполагает инженер Сенин. ...Все кругом у Матобора виновато во всех его горестях. Почти все его несчастья, строго говоря, - часть общечеловеческих бед, а так как бед этих, разумеется, много, то виноватых - пруд пруди. Они, как микробы, кишат вокруг и отравляют всем, и особенно Мату, жизнь. Неприкасаемых нет - это очень удобно. Следование такому инквизиторскому принципу расширяет до возможного диапазон диалектического скандала, а главное - избавляет от последовательности в череде философских выкладок. То есть если сегодня Матобор ругает демократов, то это вовсе не значит, что завтра от него не достанется коммунистам, чью сторону он нынче, пусть пассивно, отстаивал. И так далее. Словом, постулат "единства и борьбы противоположностей" - в реализации. Но непременный переход на избитый-перебитый, однако любимейший финал, на "библейское", как говорит Матобор, объяснение источников всех земных бед - женщину. Она у Матобора не просто "божья лохань", рядовая нечистая сила, - она синоним Сатаны, самого главного черта. - "Лютики, незабудки!..." - простужено скрипит, ерничая, передразнивая неизвестно кого, возможно себя юного, Обормот. - Незабудка, мы ей говорим. Ля-ля, сю-сю!... Да колючка ты верблюжья, - кричит он, задрав голову, как старый волк к лунному небу, неведомой женщине, - век бы тебя не знать, не помнить, только и думаешь, как бы зацепить человека, а потом как лиана его задушить и как глист все соки высосать!... У-у-у, сволочи!... Сучки!... Да еще пасынка или падчерицу нам в придачу: корми, любимый! - Он пытается по-женски пищать, хотя трудно издать писк мартеновскому жерлу: - "Я тебе за это еще и рогов наставлю, красивый будешь, как северный олень!" Ух!... - он бессильно отбрасывает большое тело на спинку сиденья и замокает. Моргания глаз на фиолетовом лице почти обморочные: редкие, "глубокие" - нижние и верхние веки плотно смеживаются на целую секунду. Широкая грудь высоко вздымается, внутри еще что-то булькает. Финал состоялся. "Оргазм унитазного бачка", - очередной раз отмечает про себя Сенин и внутренне брезгливо морщится. Иногда Сенин, выведенный из себя этими проявлениями агрессивного скудоумия, когда проблески человеческого интеллекта тонут в завалах непроходимой грубости, пытается невинной фразой защитить очередной объект словесного нападения Обормота. Например, женщину вообще: ведь женщина это не только коварная любовница-кровопийца, но и мать, жена, сестра, дочь. Результат такой попытки - новый всплеск ярости Матобора, новые "доказательства" с более бурными "оргазмами". Которые ничего не прибавляют в принципе, но возводят утверждения аморальности объекта словесной агрессии в абсурд. Так перед словом "женщина" каждый раз, со сладострастным ударением, звучит слово "все", иногда, для усиления, дуплетом: "все-все". Все-все женщины!... И тогда слушателям постепенно становится ясно, что "все" относится не только к бывшим женам Матобора, но и к секретарше директора, и к нормировщице, и к работницам бухгалтерии, и к женам всех мужчин, которые, к своему несчастью, невольно стали свидетелями попытки одного из них встать на защиту "божьей лохани". Все это обычно происходит в маленьком ведомственном автобусе, который возит тружеников, как на подбор - только мужского полу, - небольшого асфальтового завода, расположенного за городом, с работы и на работу. Пятнадцать минут утром, пятнадцать вечером. Итого полчаса вынужденного непроизводственного общения с Борей Матом. В рабочие часы Сенин успешно мстит Мату за эту ежедневную получасовку, в которой на интеллектуального соперника не распространяется служебная власть инженера Сенина. Так как мстить подло Сенин не может, то это сказывается лишь в стремлении как можно полнее загрузить пожилого мастера, чтобы у того не оставалось времени на праздную болтовню в рабочее время. Надо сказать, что на работе к Матунову не придраться. Слывет он исполнительным трудягой. Работает резво: шумит на подчиненных, в меру огрызается на начальство. Боится и тех, и других. Как и полагается мастеру. Но работу тянет, уверенно доводя дело до заслуженной пенсии. ...Сенин понял, что невозможно оппонировать логикой с отсутствием таковой. Но чем человек подчинил себе природу, покоряя огонь, побеждая превосходящих по силе мамонтов, став выше человекообразных обезьян - этих задержавшихся в развитии собратьев?... Стоило однажды задать себе этот вопрос, чтобы обрадоваться - даже еще не зная буквального ответа на свою конкретную проблему. Ум - это и есть главное оружие в мире, это и есть власть. Не может безумие довлеть над умом, человекообразие - над хомо сапиенс. Если такое иногда происходит, то определенно является следствием нерешительности или лени носителей разума. Так возвышенно резюмировал сентиментальный Сенин в преддверии поиска антиматоборовского противоядия. И Сенин нашел выход. Не в силах заткнуть рот имеющему свободу слова гражданину, он стал "заводить" Обормота в нужном направлении. Это стало его своеобразной властью над ограниченным Мотобором, успокоило ранимую душу инженера, заметно релаксировало до этого напряженные автобусные пятнадцатиминутки - он даже стал получать от них определенное удовольствие. Правда, Сенин иногда отмечал, что это удовольствие, вероятно, имеет животную, садистскую природу - наслаждение уязвленностью поверженного врага, но довольно быстро прощал своим генам эту наклонность, доставшуюся от далеких предков: "враг" заслужил такого к себе отношения. Итак, теперь Сенину удается небольшой фразой, наивным вопросом "заводить" Мата, а затем маленькими вставками-замечаниями манипулировать сальными потоками похабного обормотского сознания. Сенин тайно потирает руки и даже успокоено закрывает глаза, упиваясь покоем и властью: стоит всего лишь сказать слово (главное - какое!) и бурная струя бульдожьего лая повернет в нужную сторону. Он отдыхает, ему уже даже немного смешно за себя прошлого, ранящегося о колючие монологи Обормота. Коллегам Матобора однажды выдалось разделить с ним, из вежливости, счастье долговременного алиментщика - один из оплачиваемых отпрысков, к которому, наряду с двумя другими, ежемесячно уходила часть заработной платы опаленного годами и законом Дон-жуана, достиг восемнадцатилетия. Все вспомнили одну из матоборских аксиом: "Не ребенок пользуется нашими алиментами, а сучки на них жируют!" Матобор со счастливой усталостью объявил утреннему автобусу, что на "вырученные" деньги решил поменять себе зубы. Железные - на золотые. Ну, не совсем золотые, а, как принято говорить, с напылением. "Из самоварного золота", - уточнил про себя инженер Сенин. Через три месяца после знаменательной даты объявленное свершилось - у Матобора вынули старые протезы. "Плавят новые... Через неделю...", - с трудом поняли коллеги, когда однажды утром, улыбаясь - просто растворяя пустой черный зев - и широко раскрывая глаза под лохматыми бровями, взлетевшими к седому чубу, смяв "в ничто" и без того узкий лоб, прошамкал клиент и временная жертва платного дантиста. Первая пятнадцатиминутка: "Шам, шам!..." - недовольно, но - редко. А потом и вовсе замолчал, вполне по-людски щурясь как бы от хороших человеколюбивых мыслей, которые переполняют теплую душу. Наверное, думает о том, что скоро и остальные "спиногрызы" достигнут совершеннолетия, и тогда можно будет справить себе следующие обновы, - бранчливо и недоверчиво предположил Юрий Сенин. Впрочем, отходчивость натуры Сенина вскоре сказалась: Обормот стал смотреться дедушкой, которому не хватает мягкой седой окладистой бороды, внука (хотя бы от "прожорливого пасынка"), сладкоречивой классической сказки. Неужели так будет вечно... К концу дня стали прорываться знакомые скрипы и хрипы, задвигались, норовя в кучу, суровеющие брови. "Идет настройка", - автобусные попутчики забеспокоились: забрали у коровы рога, так учится голым лбом бодаться. А завтра - то ли еще будет!... ...Наутро сюжетное равновесие автобусной скучной "мыльной" пьесы, и без того потревоженное внезапной беззубостью одного из главных персонажей, было окончательно нарушено. В салон, обычно абсолютно мужской, вошла молоденькая девушка. ("Бабец", "мокрощелка", "двустволка" - как сказал бы в иной ситуации Бормотун.) Как выяснилось - практикантка, присланная на асфальтовый завод для сбора материалов на курсовую работу по гидроизоляционным материалам. Практикантка - заурядной пробы, но симпатяга девушка, на взгляд Сенина: крепко сбитая - под Мону Лизу. Круглолицая, с крупными губами, с огромной русой челкой, дающей шарм большому зеленому оку, пикантно и обещающе высверкивающему как бы из-за приоткрытой чадры. При том, что второй глаз, "явный", демонстративно наивен, невинен, скромен. "Расцветет" только с молодыми, подумал Сенин, здесь будет держать марку. Сорокалетний инженер повидал практиканток на своем веку, да и сам, в общем-то еще недавно, был студентом. Чутье его не обмануло: через день Мону Лизу в коридоре заводоуправления "окучивали" два слесаря, прыщавые ровесники молоденькой двустволки, блеск интеллекта, через каждое слово - "бля". Я, бля, пошел, бля. Ты знаешь, бля... Мокрощелка, соответствуя этому самому неопределенному артиклю "бля", заливисто, запрокидывая голову смеется. "Вырождение нации", - сварливо подумал проницательный Сенин, проходя мимо, и даже, пользуясь минутами свободного времени, пока шел на планерку, посвятил, пропитанный отеческим сочувствием, небольшой внутренний монолог Моне-мокрощелке: "Через пять лет ты будешь иметь пару ребятишек, и тогда, в самый неподходящий и неожиданный момент, тебя, откровенно потолстевшую, бросит какой-нибудь "обормот" ради стройной и более внутренне интересной. Попутно украсив тебя "верблюжьей колючкой" вместо "незабудки". Сама виновата". Мир автобусного салона треснул и разделился на две части: наблюдаемые и наблюдатели. Наблюдатели - ничего интересного, к этому сектору относился и инженер Сенин. Наблюдаемые - юная практикантка и пожилой Обормот. Практикантка ездила такой же, какой и вошла: пышность, скромность, недоступность, пикантность, челка, поблескивающий глаз: Мона Лиза; иногда - соответствующая улыбка. Боря Мат стал садиться исключительно на первое сиденье - лицом к салону. Все это сразу подметили. Мат обернулся немым гоголем, скрывающим старого алиментщика. "Жених", - по-новому окрестил его Сенин, отметив для себя, что вряд ли когда нибудь в жизни наступит предел удивлениям. Бормотун молчал - с работы и на работу - даже не шамкал. Но - весь светился. Свет был неподвластен физическим приборам, но его видели все наблюдатели. Он был особенно ярок, когда Боря Мат, якобы равнодушно, окидывал взглядом салон, лишь на секунду задерживаясь на практикантке. Было такое впечатление, что он фотографировал ее всей силой своего небольшого мозга, стараясь как можно больше саккумулировать в себе от этого молодого свежего тела, губ, челки, глаз... Так казалось, потому что сразу после секундного фотографирования Боря закрывал глаза - якобы: глубоко моргал, защищаясь от света салонного фонаря, бьющего прямо в лицо, - поворачивал голову в сторону (унося запечатленный образ в заповедные углы памяти) и только там, ни на кого не глядя, медленно размыкал веки. Почему он молчал и на что надеялся? Сенин, упражняясь в психоанализе, предполагал, о чем Обормот мечтает, на что имеет виды: вот поставят мне новые зубы, почти золотые, красивые, тогда и скажу веское и красивое слово, и сражу, и покорю!... Сенин нарочито упрощал предполагаемый ход мыслей бывшего оппонента, желая видеть эти мысли и их хозяина еще более несимпатично и карикатурно. Ему это с успехом удавалось. Соперник был повержен, пусть не Сениным, здесь нет его заслуги, но степень обнаженности Бормотуна была так велика, а неприязнь к нему - так глубока, что невозможно было не порадоваться этому беззащитному состоянию некогда грозного и громкогласного Цицерона. ...Но вот утром Матобор заходит, радостно блестя желтыми зубами. Заметно, что они ему еще не приелись, теснятся, стучат не там, где бы следовало. Все замерли в ожидании: что выйдет из этих разверзнутых золотых уст - золото, добро?... Он окидывает глазами салон и не находя девушки (практика закончилась), глубоко вздыхает. Надолго замолкает - так кажется, потому что на самом деле он еще не сказал ни слова. Все думают: вот стоило сменить корове (метафора, адресованная еще беззубому Матобору, уже устарела, но лучшего сравнения никому на ум так и не приходит), - заменить корове рога, простые на золотые, и сменился ее характер. ...Ведь вот нет уже той, которую Мат, обожая, стеснялся, а он - молчит. Но все ошибались... Через пять минут (Сенин уже было прикрыл глаза, думая о том, что так все хорошо складывается - Матобор изменился, стал, как говорится, человеком) - хрип, кряк, тресь!... Салон - подъем, как от будильника, внимание. В ненавистном жерле сверкнуло, скрипнуло на весь салон, и понеслось знакомое: "У-у-у! Незабудки!...Сволочи!... Сучки! Все!... Все-все!..." - тот же самый вулканный гул и бедовый пепел, но с лучшим, более красочным оформлением, прямо-таки с золотым фейерверком. Не все то золото, - огорченно думает инженер Сенин, - что блестит...

Л Ю Г Р У

Некогда я закончил автошколу ДОСААФ в провинциальном городе солнечного Узбекистана, где имел счастье родиться и прожить детские и юношеские годы. ...Группа семнадцати-восемнадцатилетних курсантов, будущих водителей-профессионалов, именовалась несколько сурово и таинственно для нашего юношеского понимания: спецконтингент. Причина была в том, что учились мы от военкомата, который готовил кадры для Советской армии. Занятия посещали вечером, хотя имелись и дневные группы. Каждый из нас где-нибудь работал на ученических должностях слесарей и строителей - это было уже хорошо для предармейского периода. Некоторые сверстники, в отличие от нас, слонялись без дела, умудряясь в эту неустойчивую пору не только стать завсегдатаями инспекций по делам несовершеннолетних, и даже конкретно КПЗ, но и вполне взросло схлопотать "статью", которая в дальнейшем открывала горизонты отнюдь не радужные. Всем было понятно, что владение "баранкой" сулит в грядущей воинской повинности ощутимые преимущества перед остальной, преобладающей массой армейской молодежи, только и имеющей к службе аттестаты об окончании школы или свидетельства о неполном среднем образовании. Мало того, для многих шоферские "корочки", ввиду уровня приобретенных в школе образовательных способностей, а для иных и просто по причине определенного менталитета, являлись пределом мечтаний и в дальнейшем становились главным документом жизни, если не считать паспорта. Ко всему, автомобиль для парней всегда был больше, чем средство передвижения или агрегат для зарабатывания денег. Словом, мы были счастливы, что учимся на "водил". Впечатления не портила полувоенная дисциплина: контроль успеваемости со стороны кураторов из военкомата, жесткий учет посещаемости, гимнастерки, строгие короткие прически. На переменах мы курили, обсуждали городские новости. Случалось, выясняли отношения с помощью кулаков, что, справедливости ради сказать, бывало очень редко: мы, сами того не осознавая, являлись уже пролетариатом, который, конечно же, отличался от уличной шелухи - блатяг, драчунов и анашистов. Хотя состояние это было весьма зыбким, а градация в массе недавних подростков - условной: элементы часто и вполне органично переходили из одного социального подуровня в другой. Группа практически полностью состояла из узбекских ребят, чад многодетных малоимущих родителей, для которых автошкола была единственной возможностью дать ребенку специальность. В эту довольно однородную в национальном отношении массу затесались три крымских татарина, два корейца и один русский - я. Через пару недель после начала занятий выявились наши способности по усвоению материала, "сильных" рассадили со "слабыми". Моим соседом по парте стал узбек Джурабай. Джурабай был высоким парнем, у которого акселератный подъем туловища к потолку явно опережал остальное физическое развитие. Результат - узкие покатые плечи, сутулость, общая неуклюжесть. По всему замечалось, что учеба в общеобразовательной школе, восемь классов которой он с трудом осилил, была запущена с самых первых дней, поэтому знаниями и, что важно, способностями к их приобретению, мой сосед не блистал. Но в автошколе аккуратно посещал занятия, прилежно конспектировал уроки. В чем собственно должна будет заключаться моя помощь этому "слабому", я не представлял, потому что Джурабай никогда ничего у меня не спрашивал, что касалось учебы. И совсем не потому, что очень плохо говорил по-русски. Так своеобразно проявлялся его дружеский, но самолюбивый характер. Через несколько дней совместного сидения я заметил, что Джурабай - натура рассудительная, мечтательная и где-то даже философичная. Трудно сказать, по каким признакам я делал такие заключения, возможно выводы были вторичного, неявного порядка, - так как изъяснялся он скупо и до предела коротко, на грани понятного, фразами из одного-двух слов. Однако, было заметно, почти зримо: в его крупной, стриженой налысо голове, похожей на спелый гулистанский арбуз, всегда копошились какие-то мысли, которые, я был уверен, не всегда связывались с темой общего разговора, с местом нашего расположения. На его простом, однотонной смуглости лице, с неузбекскими, скорее монгольскими глазами, часто блуждала какая-то непонятная, туманная, но непременно добрая улыбка. Для практически туземной, узбекской группы обучение велось - строго на русском языке. Как будто для усиления "несварения" учебной пищи, лекции читал преподаватель-узбек - "разумеется", не блиставший произношением... Все это тогда было вполне естественно и не вызывало удивления или, тем паче, протеста. Но можно представить, что творилось в конспектах узбекских курсантов, получивших образование в национальных школах, практически не знавших русского письма. Если что я мог разобрать в таких конспектах, а разбирал я практически все, то благодаря, во-первых, кириллице, которая составляет основу узбекской письменности, и, во-вторых, приличным знаниям - нет, не языка, но узбекского акцента. Наверное, именно тогда я выявил для себя лингвистический секрет: мое родное слово в другом языке может изменяться сильно или слабо, но по определенным законам, присущим данному "другому" языку, или, говоря грамотнее, - закону разности двух конкретных языков. Как и миллионы русских, выросших в узбекской среде, я, к стыду моему, не знал местной речи, но хорошо ориентировался в потоках видоизмененных, коверканных хорошо знакомым с детства акцентом, - русских слов, которыми были заполнены узбекистанские заводы и улицы, базары и дворы, стадионы и кабинеты. Обнаружилось, что чтение конспекта Джурабая, который он в перерывах оставлял на парте выходя покурить, дает мне минуты необычного удовольствия. В чем я соседу, разумеется, не признавался, боясь обидеть. Первое время я буквально катался по парте, читая "акцентировано" записанную Джурабаем предварительно уже "акцентированную" преподавателем речь. Одно дело слышать ломанный выговор на улице, к чему привыкаешь с детства. Другое - прочитать, увидеть это, "нарисованное" знакомыми буквами. Уже став регулярным поклонником джурабаевского эпистоляра, я однажды поймал себя на мысли, что наряду со смешным, чем брызгались тетрадные страницы, конспект содержит в себе нечто недосягаемое, неизвестным вирусом вживленное в чернильные каракули, которое стимулирует появление спортивного, или, вполне возможно, "айболитовского" интереса - точно "переводить" до предела изувеченные слова. Это удавалось, за ничтожным исключением. Однажды такое исключение повергло меня в глубокое смущение... В один из будних вечеров я пошел на рыбалку, разумеется, пропустив занятия в автошколе. Сам по себе пропуск мог повлечь за собой определенные санкции со стороны военкомата. Нежелательные результаты могли нейтрализоваться только хорошей общей успеваемостью, за что я был спокоен. Оставалось не "плавать" на следующих уроках, основанных на предыдущем материале. Назавтра я пришел в автошколу пораньше. Из однокашников в аудитории сидел только Джурабай, мечтательно блуждающий по вечерней перспективе города сквозь широкое темное окно. Я попросил у него конспект. Он добро и рассеянно улыбнулся: - Опять смеяться хочешь? Мало? Я смутился, торопливо подумал: откуда он знает? Вслух последовало торопливое и многофразовое объяснение, смысл которого можно было передать несколькими словами без всяких эмоций: нужно подготовиться - первого, за прогул, спросят меня. Джурабай протянул тетрадь, не спеша облокотился на парту, положил "гулистанский арбуз" на крупную ладонь, приладив ее к плечу, как метатель ядра перед броском, и с лукавой улыбкой стал наблюдать за мной. Времени до начала урока оставалось мало, и мне было не до смеху, поэтому я на все сто был занят "переводом". А там, где все же было невыносимо смешно, мне приходилось прикашливать, пряча рот в ладони. - Заболел? - каждый раз вежливо спрашивал Джурабай. Я кивал: "Рыбалка!" - и облегченно давал волю улыбке, как будто она относилась к светлым воспоминаниям о причине моей простуды. Джурабай сочувственно кивал, как могут кивать только вежливые узбеки, соглашаясь с мудрыми и справедливыми словами собеседника. Итак, в одном из предложений я наткнулся на незнакомое слово: "ЛЮГРУ". Впервые за все время моих многочисленных "переводов" рассеянно спросил у Джурабая: - Что это за слово - "люгру"? Он, не переставая лукаво улыбаться, предложил: - Подумай. Очень просто. Я махнул рукой, пропустил предложение, стал читать дальше. Прозвенел звонок. Меня не спросили. С хорошим настроением на перемене обратился к Джурабаю: - И все же, интересно, что за слово ты так зашифровал - "люгру"? Ума не приложу. Признайся. Ему стало лестно, что он ввел в такое заблуждение "сильного" курсанта. Наслаждаясь, немного приослабил: - Ладно. Подсказка. Слово - не целое. Сокращенно. Целый вечер дома я, повинуясь какой-то внешней воле, разгадывал это сокращение - "люгру", мысленно ставя после него точку, про которую забыл Джурабай. Нет, все равно ничего не получалось. При том, что Джурабай уверял - слово распространенное. Ночью я окончательно понял, что "завелся". Это "люгру" явно было вне закона о словах и акцентах, который я для себя открыл ранее. Из "люгру" не получалось ничего путевого. Даже приблизительно. Просто не могло получиться. Наверняка Джурабай ошибся, а теперь, из каверзности, желая себя потешить, не признаваясь, делает из этой ошибки тайну. На самом деле это его "люгру" - пшик, ноль, абсурд, блеф! На следующее утро Джурабай был странно озарен изнутри, до необычного для него состояния прямо-таки физической красивости, которой - вдруг, но непременно - награждаются воодушевленные и одержимые люди (впрочем, обычно только на срок воодушевленности и одержимости; перерастание такой красивости в хронический статус Джурабаю вряд ли грозило). Он ждал моих дальнейших расспросов, это было заметно по блеску в его монгольских прорезях и застывшей полуулыбке полных, почти женских, коричневых губ. Я, представляя, какие вулканы начинают глухо и безотчетно скрипеть в его обычно скромной и тихо мечтающей душе, спрятанной за хилой грудной клеткой, не хотел давать ему повод для неправедного удовольствия, основанного на какой-то абстракции, абракадабре, которая у него невольно получилась. Чего доброго, ему еще придет на ум заявить об авторских правах на новое понятие, рожденное "неправильным" акцентом, так интересно сбивающее с толку добропорядочных граждан. Но в конце занятий я все же не выдержал: - Слушай! Люгру! Скажи, а? - мне показалось, что я сам начал говорить с акцентом. - Это из правил дорожного движения, - опять приотпустил Джурабай, позволив себе длинную фразу, и сочувственно покачал своей стриженной тыквой с гулистанских бахчей: - Я думал, ты умный. Завтра обязательно скажу. Стыдно - будет? - Неуклюже переставляя ступнями, как будто меся глину для саманных кирпичей, он повернулся ко мне спиной и, еще раз задев мой возмущенный взгляд коричневым уголком своей издевательской улыбки, пошел прочь. Завтра он не пришел. Явился только через неделю с перевязанной рукой, поцарапанной шеей и большим синяком под глазом. - На больничном был, - объяснил, показывая на руку. - На танцы ходил. В парк. Вечером. Первый раз... - Замолчал, полистал конспект. Вся моя, в общем-то, беспричинная злость на него прошла. Больше того, мне стало жаль этого безобидного, миролюбивого парня, умудрившегося кому-то - себя я уже в расчет не брал - досадить. Причем, до такой степени - до мордобоя... Я был более искушенным в современной городской жизни, которая состояла не только из домашнего быта, хождения в школу, общения с друзьями на родной улочке. Поэтому имел право спросить его: чего тебе, Джурабай, нужно было в парке, на танцах? Ведь туда в нашем городе не принято ходить без "кодлы", в одиночку. Человек без друзей на наших танцах - никто. Его за это жестоко наказывают, потому что он, позволивший себе "одиночество", - инородное тело, бросающий вызов неподвольной общности, а точнее, если называть вещи своими именами, - трусливой стадности, которой поражена азиатская провинция. Стадности, у которой здесь все в рабской подчиненности - и узбеки, и русские... Все! Вот, знаешь, даже сложная метафора родилась... Что такое метафора - неважно, не забивай свою, наверное, до сих пор гудящую после "бокса" голову. Просто: ты, Джурабай, на наших танцах был - как неправильное "люгру" в среде "правильно" исковерканного. Сложно?... Так я мысленно горько шутил, раздраженно сочиняя социальную тираду, боясь эмоциональным звуком выдать свое индивидуальное бессилие и свою во внешнем мире непопулярную, если только ни в песенном, "блатном" подгитарном жанре, сопливую сентиментальность. - Русскую музыку люблю, - тихо сказал Джурабай. - Там ансамбль. Гитары. Цветная... как ее? - цветно-музыка. Красиво. Не вся музыка русская из того, что ты надеялся там услышать, - опять хотел просветить его я. Негритянские бит и рок, английский "Битлз" и японский "Ройолнайтз", - тоже русская музыка в твоем понимании. Впрочем, какая разница!... - я, опять "про себя", махнул рукой. Джурабай улыбнулся, синяк под зажмуренным в вялый мешочек глазом смешно, фиолетово с ярким отливом, сморщился: - Я помню. Обещал - говорю. Вот: "Люгру" значит - люгруровщик!... - Явно издеваясь, пояснил "для бестолковых": - Милиционер с полосатой палкой. - Улыбка сошла с лица, растаяли шутливые паутинки на смуглой коже, и он закончил тоном, с которого начал, грустным и усталым: - Я же говорил: из Правил. Сокращенно. Эх ты, - умный... На экзаменах по правилам дорожного движения мы сидели вместе. Я ответил на все вопросы в его билете. Мы оба получили "отлично". Он был благодарен своему спасителю - в правилах ориентировался слабовато. Даже не собственно в правилах, а в билетах, в которых вопросы - на литературном русском языке. Обещал, что никогда меня не забудет. И если, едучи на машине, вдруг увидит пешим - непременно остановится, подвезет. Через двадцать лет я вновь посетил свою родину, ставшую независимой - "не моей" или "от меня"? - страной. Шел по городу детства, - здороваясь или прощаясь? Наверное, и то, и другое. Вглядываясь в знакомое и близкое до боли: камни старого города, медленные воды Сыр-Дарьи, зелень ветхой акациевой рощи... Тяжело дыша воздухом родины, ставшим... Знойным, душным? Нет, в стране зноя он не был душным - таким не бывает воздух родины. Тогда - каким?... Визг тормозов, гортанный оклик. Джурабай выполнил давнее обещание, которое, вдруг, стало, с высоты лет и через призму обстоятельств, похожим на клятву, - остановился почти на перекрестке. Мы обнялись, хоть никогда не были более чем соседи по досаафской парте. Долго беседовали, прямо в раскаленной кабине его "кормильца"-грузовика. В основном вспоминали молодость, общих знакомых. - На танцы все так же ходишь? - подколол я его, отца пятерых детей. - Нет, нет, - весело вспомнил Джурабай. - Танцев уже нет, в парке темно. Как тебе новое время - у вас и у нас? - он показал огромной ручищей на меня, а затем на себя. Опомнившись, остановил ладонь в промежуточном положении, так что ее указывающий смысл относился уже сразу к обоим, быстро поправился: - У нас... Вопрос, при всей своей обоснованности и тривиальности, оказался неожиданным. Я непроизвольно пожал плечами, куда делось мое красноречие: - Была страна... А теперь - "люгру"! Помнишь? Джурабай широко заулыбался - помнил, - уважительно, осторожно приложил ладонь к моему сердцу - ладно, хорошо, не надо слов. И сказал сам: - Мы с тобой ни в чем не виноваты. Это все там! - он ткнул пальцем вверх, в обшивку кабины. - Люгруровщики? Он кивнул. Мы засмеялись, долго смеялись - до слез.

В О З М О Ж Н Ы В А Р И А Н Т Ы

Сначала я огорчился. Меня на две недели, в числе десяти инженерно-технических работников заводоуправления, отправляли на "ударный труд". Дело обычное для последнего времени: завод строил дом для своих работников, не хватало рабочих рук. Директор периодически "надергивал" по итээровцу с каждого отдела, по возможности молодых. Составлял, как он выражался, бригаду "собственных нужд", которая сменяла аналогичную отбатрачившую смену. ...Утром на складе выдали "робу" - синий костюм с накладными карманами, серую фуражку классического пролетарского фасона, кирзовые ботинки. Бригадир, назначенный из настоящих работяг, велел во все это облачиться. Построил нас в шеренгу. Критически осмотрел строй, поцокал языком. Уверенно скомандовал, как старшина новобранцам: - Подвигайтесь, подвигайтесь, вот так, - он показал, как нужно подвигать плечами, тазом. - Свободно? - Добавил так же уверенно и серьезно: - А теперь прищурьтесь... Так. Ну вылитые маоцзедуны! - и расхохотался. Опасения не оправдались. Я очень быстро понял преимущества физического труда перед, так сказать, умственным. Известно, что на большинстве промышленных предприятиях для инженерно-технических работников никакого "умственного" труда как такового не существует. Есть труд нервный. Когда с самого утра начинаешь думать, как бы не попало на утренней планерке за вчерашнее. Днем озабочен тем, чтобы выполнить то, что предначертал тебе начальник утром. Вечером оправдываешься на "летучке" за то, что недоделал днем. Дома разряжаешься на домашних за все вместе. Ночью боишься телефонных звонков. Утром... И так далее, как подневольная белка в промышленном колесе. Которое то мерно крутится, давая план, то простаивает из-за поломок или нехватки горючего, то срывается вразнос, то резко тормозит. И так без конца и пощады. Зато в костюме, при галстуке, с папкой из кожзаменителя. Или даже из кожи, что, впрочем, счастья и покоя не прибавляет. Работая в бригаде собственных нужд, я наконец понял, что такое счастье. Счастье - это практически бездумное движение членов и такое же напряжение мускулов. Когда из тебя выходит, естественным образом сгорая, энергия, полученная из пищи, воздуха и солнечных лучей. Не образуя шлаков в клетках, язв в желудке. И - покой!... Это естественное, почти звериное состояние жизни сказывается здоровым румянцем, хорошим аппетитом, отличным сном, прекрасным настроением. Мы работали на погрузке и разгрузке, мешали раствор, изолировали трубы, раскапывали кабель, засыпали траншеи. Особенно не рассуждая, ко